Выбрать главу

Эх ты, жизнь! Развязал узел ее оранжево-коричневой рубашки, принялся с силой растирать влажное тело, чувствуя, как постепенно горячим становится оно под его руками; ласкать, целовать, а все же одна мысль, нет, тень мысли, тень тени звенела, дрожала в голове.

Поль сказала что-то, но одновременно со словом мир раскололся в первом настоящем ударе, первая стрела пронзила их нору до донышка, прожгла синие глаза стремительным блеском, собаки взвыли, Митя оглянулся и замер: не было куполов, деревьев, реки, берега и полей — небесный гнев непрерывно преображал огненные осколки в нездешние пространства, а в глубине их, в потопе, гуле и трепете вспыхивало и гасло семь золотых точек.

Он взглянул на Поль: летучее пламя пробегало, преображая и ее лицо в нездешнее — обнаженное, светлое, потаенное, темное, свет, тьма, молния, удар, — обнял, прижал к себе и закричал бессмысленно-радостно:

— Если переживем грозу — все будет хорошо!

Она прижалась изо всех сил, он гладил мокрые волосы, жаркую кожу, говорил Бог весть что прерывистым шепотом:

— Эта свистопляска для нас с тобой, правда?.. как хорошо, Поль!.. Ну, я верю про холодильник, верю, ведь ты не можешь так врать, радость моя? Ведь ты не можешь… — Как вдруг она отшатнулась, освободилась от его рук, пробормотала что-то и вылезла из норы, неловко, как раненый зверь; оторопевший, он не успел удержать ее.

Вмиг протрезвев, Митя откинулся на глиняную стенку, пожал плечами. Ведь я не верю, зачем я унижался? Какое я все-таки животное… а она? Истеричные штучки совсем не в ее духе, грозы она боится — выходит, правда? Выходит — свободен? Свобода! — сладко заныло сердце и безнадежно: какая там, к черту, свобода, если я сдался от одного прикосновения.

Она не хотела выходить за меня, вновь вспомнилось, и была права. Они сидели тогда на сундуке с мягкой старой перинкой, на которой он и спал, то есть лежал обычно до утра, ощущая, что за стенкой на кровати с медными шариками лежит она, также ощущая, что на сундуке… и т. д. Сидели в потемках у открытой печки, дрожащий огонь пробегал по лицам и рукам. Позади — их слитные тени на оконном стекле и снежный ветер в тесном дворике, ночном городе, мутном небе.

Он приехал утром, ждал ее в продутом гнусном коридоре, где разводящаяся пара страстным шепотом спорила о мельхиоровых ложках («Не семь, а шесть! Шесть, дура!» — простонал муж и схватился за голову, а жена прорыдала глухо: «Тогда отдай электродрель!»), но старинная резная двустворчатая дверь была прекрасна. Она отворилась в миллионный раз, Поль вышла, и они как-то пропали в белом вихре, вихрь подхватил, промчал по улицам незнакомым (вообще-то Горького, Ленина, сквер Маяковского напротив Сакко и Ванцетти, но тогда не верилось), заледенил на мосту, отпустил на Черкасской.

Огонь играл, дразнил, пел, лица горели от сухого жара, и тянуло легким сквознячком от окна — ночи бессонные и быстрые, жар и холод, дрожащий свет и черные тени по углам, обветренные губы, одно дыхание. Он был нетерпелив и настойчив, она говорила невнятно о каких-то предчувствиях, о том, что летом… «Я не доживу», — пытался он пошутить, она засмеялась, он бросился целовать тонкие горячие руки и услышал: «Замуж я не выйду, вообще не выйду». Все было кончено.

Митя закружился бы в метельных переулочках, да ноги сами вынесли его на широкую прямую Московскую, что вела к вокзалу. Привела и бросила у стеклянных касс в плотную угрюмую толпу. Было безнадежно с билетами, поездами, погодой, Москвой, Вселенной, самой жизнью. Он толкался в толпе, залах ожидания, на платформах, с тоской сознавая, что заложил бы будущее свое немедля — было б кому! — за то хотя бы, чтоб сидеть сейчас у печки, спорить о свободной любви и глядеть, как огонь дрожит на ее лице и руках. Товарняк наплывал в сантиметрах от него, зверское лицо высунулось сбоку от паровоза, заклокотало, зашипело отборно, Митя, отскочил, ощутив в сигнале слепящих фар, что это смерть обожгла, но любовь оставлена ему, а значит, ничего не кончено.

Он легко бежал вниз по Московской, метель ярилась на исходе, но уже угадывались звезды… заледенелое кухонное окошко на втором этаже, она сидит у печки, смотрит в пустоту, не догадываясь, что он здесь и готов принять и отдать с благодарностью и счастьем все, лишь бы любила она его… ну хоть одну эту зиму, одну эту ночь.

Скатал тугой снежок, подбросил, стекло тонко звякнуло, но больше ничего не произошло. Еще и еще — стеклянный зов, смиренная мольба, молчание. Митя побрел в обратный путь.

А в мире устанавливался порядок, мутное смятение сменялось лютой чистотой, зазияли, засверкали небеса над безлюдным перроном, на котором, дрожа от холода в демисезонном пальто, он стоял, конечно, в последний раз. Его не хотят тут, ладно — придет время, она прочтет удивительный (гениальный, чуть не выговорилось, но стыдно-суеверно стало) роман… Митя перебрал журналы… в «Новом мире», узнает, как любил он ее, и заплачет. Итак, решено: коль его молитва не подействовала и дар фантазии остался при нем (остался!), переходим к труду профессиональному. Причем надо спешить, а то она еще выйдет замуж… и не заплачет! Митя вздрогнул, прямо содрогнулся… да пропади оно все пропадом и он сам пропади, затеряйся сейчас в этой провинциальной, уже родимой глуши, во внезапном вдохновении подумалось ему, ведь никакие романы не спасут.