— Привыкнешь. Привычка — божеская замена счастью, поэт заметил. Я-то привык.
— К чему?
— А, к чему я только не привык, вспомнить тошно, — Иван Александрович закурил. — Но не к тебе, нет, пока нет. Без тебя жизнь не в жизнь, — Лиза вспыхнула, он опять улыбнулся. — Так и надо жить, словно каждая наша ночь — последняя.
— Почему так надо?
— Мы ведь все можем друг от друга ожидать, а? Но когда на смену вольному влечению являются вечные гарантии, долг, совесть, чего доброго, — возникает нечто административное, нечто вроде лагерной зоны, в самых мрачных, но не редких случаях, пожизненной.
— Слушай, как ты умудрился жениться?
— Надо изведать все, раз очутился тут. Провел опыт, убедился вскоре: не мой путь.
— Почему ж не развелся?
— Именно это мне и пришло сразу в голову. Но когда я изложил свои соображения жене, она, погоревав некоторое время — что ж, дело житейское, — объявила, что готова терпеть меня на любых условиях.
— Зачем терпеть?
— У нее это называется любить.
— Иван, сознайся, ты ее пожалел.
— Да ну. Служба моя семейная необременительная, почти эфемерная и в чем-то украшает, даже облегчает жизнь: миру сему я не являю больше лика жениха. Нет и претензий.
— Вот так ты будешь издеваться надо мной, если вообще вспомнишь.
— Ты никак за меня замуж собралась?
— Ну нет, я ничего не потерплю.
— Ты — нет, — подтвердил Иван Александрович, подошел, лег рядом, начал целовать ее. — Тебя я буду вспоминать с наслаждением, девочка моя.
— И все-таки есть в тебе что-то… Иван, что-то нечеловеческое, — пробормотала она; все сразу становилось неважным и ненужным, когда они ласкали друг друга; холодный азарт его прорывался наружу, соединяясь с тем огнем, что он угадал в ней; ощущение конца (будто каждое прикосновение — прощание) входило в кровь и действовало неотразимо, тут они были равны и едины — страстная ловушка.
Столетия и тысячелетия остановленных мгновений неподвижно застыли вдоль стен, соборное дыхание человечества затаилось в переплетах, и вечность — зияющая, ледяная вечность глядела в окно, тускло озаряя философскую мысль, античный строй, святоотческие догматы и средневековую мистику, ренессансные и кризисные европейские полки, смутный угол двадцатого века, поднадоевшую в школе русскую классическую стену. Некогда, некогда было Лизе входить под эти своды, слишком спешила она воспользоваться собственным мгновением, но на седьмой полке, между прижизненными «Бесами» Достоевского и голубовато-зеленым Аксаковым, лежал и привлекал ее внимание пунцовый бархатный альбом. Потрепанная временем штучка замыкалась на серебряный замочек, а ключ хранился где-то у Ивана Александровича. «У нас с тобой нет прошлого и будущего — нет и взаимных цепей», — говорил он; и будь Лиза постарше, поискушенней да поначитанней (впрочем, нужна ли была ему такая? он сам хотел сделать ее такой, какой хотел), она уловила бы в его циничных настойчивых вариациях на тему свободы смертную тоску, вызов и желание провести судьбу, сыграть с обратным результатом. Однако в эту горячую ночь с четверга на пятницу он не устоял: «Спокон веков любопытство сгубило немало женщин и нас вместе с вами». И в красноватом сумраке ночника потекла с пожелтевших фотографий еще дымящаяся (гигантский жертвенник), самая что ни на есть русская беспощадная история.
Умершие и пропавшие без вести безмятежно глядели из своих темных аллей. Где-то там в небытие (или в другом аспекте бытия) предполагались белые колонны, пески Туркестана, беседка на берегу пруда, меблированные комнаты в Берлине, Спас-на-Крови и решетка Летнего сада, самовар на открытой веранде, концлагерь в Саксонии, сани с медвежьей полостью у «Яра», сибирские лютые дебри, вековые липы, нищие улочки Стамбула, тифозный барак на окраине Симбирска, национальная мощь Медного Всадника над Невой, кремлевские куранты, лубянские застенки, Елисейские поля и Голгофа на Соловках, волчья охота, Ледяной поход, оборона Царицына, окопы Сталинграда, Вердена, Мукдена, Перекопа, Буэнос-Айрес, Колыма, сопки Маньчжурии и царскосельские лебеди, святочные гаданья, глинобитный домик в Шанхае, Беломорканал, Южный Крест, антоновские яблоки над гнилым забором. Заупокойная.
Но вот русоволосый семилетний мальчик в матроске, с настоящим кортиком у бедра, стоит, положив руку на дедовское колено, темные глаза глядят серьезно и внимательно. Подросток в черном пиджачке, склонивши голову, так что не видно глаз под густыми прядями, — весь в порыве, в устремленности к раскрытому гробу: цветы и свечи, подушечка с орденами у изголовья, белый бархат изнутри, сухое тело в поношенном кавалергардском мундире, окостеневший старческий лик, руки сложены в последнем прощании. Группа мужчин и женщин возле железнодорожного состава, взволнованные улыбки, шляпки с вуалями, просторные пиджаки, он отдельно на высокой вагонной ступеньке, смотрит с тревожной надеждой куда-то вверх. Прошлое похоронило своих мертвецов. Впереди — конечный путь, Россия, возрождение. Родина. От дворянских гнезд, вольностей и забав сквозь трибуналы, геноцид, террор пронеслись (проползли) по мукам исторического возмездия вымороченные родные поколения, чтобы широкоплечий высокий юноша улыбался задумчиво у чугунной ограды старого университетского садика на Моховой.