Выбрать главу

Митя усмехнулся.

— А может, в Грецию, а, Жека?

— Ни-ни, это провинция… Ах, да! — он засмеялся. — А меня тогда покойник выпорол, ну, папа. Я не рассказывал? Нет?.. Впрочем, сейчас не об этом. Я вот о чем подумал. Неплохо бы, пока суд да дело, переправить рукопись, пусть переводят. Жалко, я не могу, языки знаю, а… не могу. У тебя есть отпечатанный экземпляр?

— И экземпляра нет, и концовка еще не дописана, — отвечал Митя машинально, с изумлением отмечая, как втягивается в какую-то несусветную чушь, вроде детского побега.

— Это не проблема, Полине надиктуешь, — Вэлос занялся «наполеоном», наполнив рюмочки до краев. — За успех, Митюша! Эх, пройдемся мы еще, братец, по Елисейским полям.

— Не хочу.

— Захочешь. Вот закончишь вещь — и захочешь. Чтоб автор — да не хотел? Это извращение. Да ты представь: книжечка, новенькая, свеженькая, как невеста, которую только что выдали, страницы похрустывают и пахнут славой. — Вэлос улыбнулся и оглянулся на дверь. — Кстати, у меня есть одна девочка (просто знакомая — пока). Могу подарить. Чудо.

— В Париже или Стокгольме?

— То своим чередом. Я ей про тебя рассказывал, с ума сойти.

— С ума сойти, — повторил Митя задумчиво. — Ты к чему это подбираешься, Вэлос?

— Ага, загорелся?

В прихожей послышались звонок и голоса.

— А, черт! У меня ж на восемь назначено. Ждите! — густо гаркнул Вэлос. — Я на часок. Ты пока с Марго, а потом махнем…

— Нет, поеду.

— Куда?

— К Поль.

— Вот что, Митя, я говорил абсолютно серьезно.

— Насчет чего?

— И насчет того, и насчет другого. — Он и вправду говорил серьезно, даже умоляюще.

— Сними очки, я тебя не вижу.

Глаза, черные, без блеска и печальные как будто, уставились с ожиданием.

— Знаешь, Жека, что мне пришло в голову?

— Что?

— Давным-давно. Но я не решался.

— Что?

— Обвенчаться с Поль.

— Для тебя, Митя, я на все готов. Но с церковью у меня отношения… как бы поточнее… изощренные.

— Да я тебя ни о чем не прошу.

— А почему, собственно? Разве тебя не волнует мое вечное спасение? Ты никогда меня, Митька, не любил, еще в седьмом классе, помню, когда принимали в комсомол…

— Ладно дурака-то валять. Прощай.

— До скорого. — Они стояли у кабинетной двери, Вэлос сказал скороговоркой: — Философ успокоился наконец.

Сегодня на рассвете, когда ты дочитал «Обожествление пролетариата». Не надо никаких жертв, ты свободен, перед тобою весь мир. Кончай роман.

А мир в Милом стоял безмятежный — ночной, лесной, озерный, как в те догалилейские времена, когда земля была плоской и богатой, и солнце, месяц и звезды вращались вокруг нее. Месяц плывет в кротком акварельном облачке, Поль ждет его на крыльце с книжкой, с веранды падает оранжевый свет, собаки встрепенулись и бегут к калитке.

Ночью на своем чердаке он пил крепчайший чай, курил, писал («Чтоб расчистить поле для Христа, мир должен пройти через нищету и оскудение. Неужто так? Ускорять конец или спасать „остаток“? Нет, это — гибель всего живого — бесчеловечно, сверхчеловечно, душа не принимает. Как примирить языческую материю и христианское ее отрицание. Преображение или Страшный Суд. Или возможен третий путь — вот тайна тайн»). Рассеянно писал, вспоминал: они сидят на сундуке в маленькой провинциальной кухне с печкой, за окном метель, Поль говорит быстро, оживленно: «Господи, как интересно! Я не читала, я даже не слышала о нем» (Розанов). — «Вот поженимся и переедешь ко мне, я достану, а сейчас некогда, не до того»; конечно, не до философии, улыбаются, и она говорит с ужасом: «Неужели я смогу при тебе читать? Вообще что-то делать и думать не только про тебя?» Писал, вспоминал и думал: как она сказала в ответ на его предложение (он подошел к крыльцу и сразу выпалил): «Ты знаешь, Митя, я всегда этого хотела. Но теперь не надо, поздно». — «Как это поздно?» — едва выговорил он, будто вмиг омертвев. «Нет, не поздно, я не то сказала. Но теперь я уверена: ты должен быть свободен». Свобода! Что они, сговорились, что ли?

5 сентября, пятница

Что за сон мне приснился, Господи!.. Красное ватное одеяло на диване, надо подойти и посмотреть, кто там лежит, но такой ужас и омерзение от этого одеяла, там тайна (тайна моего недописанного романа), и чье-то лицо мелькнуло в окошке. Надо рассмотреть… надо рассказать Борису Яковлевичу, он на мне диссертацию защитит — или с фрейдистским душком нельзя?.. Тут на меня напало абсолютное отчаяние. Нет, отчаяние — все-таки жизнь, движение, отталкивание. Тоска? Томление — слабо, вяло. Ужас? Тем более жизнь, содрогание души. Мука — в этом слове что-то есть, какая-то запредельная неподвижность. Какая гнусная привычка — непременно назвать неназываемое. А между тем надо что-то сделать, немедленно, иначе с ума сойду. Откинул с головы казенное одеяло, тощее, желтое — уже утро. «Моя» погода за окном: дождь, мощный, сплошной поток, уйти, раствориться, стать каплей, испариться в буддийской Вселенной, но я-то хочу Тебя! Или я уже ничего не хочу? На табуретке сидит Кирилл Мефодьевич, совершенно сухой. Зачем он таскается сюда каждый день (вчера не был, а ведь я ждал), ходит и ходит, вынюхивает, высматривает? Но я молчу, я ничем себя не выдал. Зато Федор и дядя Петя разливаются соловьями — общипанные, обглоданные соловушки, — рассказывают случаи из жизни, и есть кому их послушать.