Выбрать главу

Я аж вздрогнул. Какой нездешней, потусторонней силы сюжет (здешний, здешний, никольский). Осколок Апокалипсиса, разрушающий евангельские каноны: юродивый выбрал самую позорную иудину смерть, чтобы спасти храм.

— Ну, протрезвели слегка, — продолжал дядя Петя. — Секретарь комсомольский говорит: так он же дурачок, какой с него спрос? Тут бабы набежали, заголосили, нас выгнали. Потом хоронили.

— Все хоронили? — спросил Кирилл Мефодьевич.

— Все. Старухи обмыли, в чистое переодели, мужики гроб сколотили. Думаешь, легко в тридцать градусов могилу копать? Опять костер жгли, по очереди долбили. А тут еще недоумение: ведь крест ему не положен и в ограде упокоить нельзя. Ну да попа от нас еще в двадцатом увезли. Потому сами распорядились.

— Поставили крест?

— Поставили. Возле церкви и схоронили.

— Сколько вам было лет, Петр Васильевич?

— Сколько б ни было, все мои.

— Ну а все же?

— Тринадцать.

А дождь шумел упоительно-равнодушно. Протянуть руку в окно — на ладонь упадет несколько упругих кроваво-красных капель. Как в кинематографе или во сне — немного воображения, — протягиваю руки к небу в прозрачном чистом потоке, струи стекают, обагряют до локтей, до плеч, прожигают кожу до костей, лицо костенеет, стоит скелет с вознесенными костяшками посреди лужайки с красной травой.

Такие видения не к добру. Кирилл Мефодьевич стоит посреди палаты в допотопном брезентовом плаще до пят, до калош, надетых на штиблеты. Отрешенное лицо крестоносца в черном капюшоне, тяжелый крест в правую руку — и пошел сквозь красный дождь или крещенский холод к высокому костру.

— Ну, я пошел, — сказал старик. — Друзья, до завтра.

И я пошел — в преисподнюю покурить. Как ни странно — пусто, грешники по койкам, но воздух висит дымовой завесой. Отворил я окно, стало душно невмочь. Беломорканальский смрад пополз, поглощаемый небесной стихией, тоже — не исключено — отравленной. А кинематограф продолжался: белое видение возникло в глубине дворянской дорожки, такое прекрасное в старой зелени, что дух захватило. Видение приблизилось, вырвало сигарету изо рта и сказало с гневом:

— Вам запрещено курить!

— Любаша, милая, ну что за тоска?

Она стояла в прозрачной полиэтиленовой накидке, капли падали на губы и подбородок, и она их слизывала блестящим алым языком. По законам беллетристики (прекрасной грусти) она должна быть мне послана вместо той, коварной.

— У вас горловые спазмы!

— У меня димедрол кончился.

— С ума сошли! По сколько глотаете?

— По две.

— Никольская больница очень бедная.

— А я люблю бедность.

— Вот и мучайтесь.

— Да я мучаюсь. Только дайте димедрол.

Она меня еще помучила (совсем немного — добрая душа), порылась в белом кармашке, протянула невесомую пачечку, я поцеловал с братской благодарностью мокрую вздрогнувшую руку, она вырвала и осталась стоять.

Сквозь кипение, шуршание и шелест совсем близко сверкают купола без крестов (кресты мы сняли и таскаем на себе). Интересно, баричу из Бостона рассказали, как спасся их Никола-на-Озерках? А холод был не крещенский, другой, не земной. Чтобы сложить руки крест-накрест, дурачка, должно быть, пришлось оттаивать в избе. Или окоченел навсегда, до Суда, чтоб простить и обняться с «главным» в пенсне; они узнают друг друга сверхчувственным образом по ярко-алой полосе на шее и по снесенному пулей затылку (попозже, от своих товарищей). Я закурил, и мне никто не помешал, Любаша уже ушла. К завтраму дождь пройдет, пойдет сияние от всех этих лепестков и листьев, озерных всплесков. Я пойду в правый придел (Никольская больница — для бедных, и больные свободны, как ветер в русском поле). Воззрятся лики со сводов — их закопченные, отбитые останки, бездонно-голубой глаз, драгоценный жест, кусок пурпура, стопа с гвоздем — калеки у престола. Посмотрю на балку и даже тени нетленной не увижу, но вдруг станет безумно холодно, до костей, до мозгов, словно обнажатся кожные покровы.

Покровы обнажатся, и не согреет высокий костер напротив царских врат, в котором горит, не сгорая, вечная усмешка над нашей тайной свободой.

Глава шестая:

НЕКРОПОЛЬ

— Алло.

— Поль, ты? — голос глубокий, мужественный.

— Это Лиза. А вы кто?

Короткое молчание, короткие гудки. Главное, не дали досмотреть: кто-то заглядывает в окно, страшно до ужаса, до восторга, до изнеможения, а лица не видать. Да, вот так: в окно заглядывает некто без лица.