— У тебя тут роман? Вот с этой, что в коридоре?
— Да, роман.
— Хороша. Очень. Как зовут?
— Любаша.
— Великолепно. Я знаю, ты хочешь меня усыпить, чтоб я отстал с пистолетом и разыскал тебе Вэлоса. Но лучше подумай: великолепный шанс послать всех к черту и переключиться, как ученик Фрейда говорит. Попросту, по-русски: клин клином вышибают. И какая девочка, и на все готова, я сразу понял.
— Ну что ты как товар купец…
— Митька, я сто раз умирал от любви, я знаю, что это такое — поначалу. Потом, конечно… но какая передышка — на месяц, повезет — на полгода. «В великолепные мои сады сбегутся нимфы резвою толпою». Пушкин понимал толк, покуда не женился и не стал христианином — и погиб. О, какой тонкий яд принес Галилеянин: не прелюбодействуй даже в сердце — да род людской пресекся бы…
— Замолчи! За эти стены только я отдам все твои сады с их нимфами…
— Ложь! Его бремя не по силам. Иначе ты не сидел бы тут и не прятал пистолет, а бросился прощать врагов своих! Жеку и жену. Они занимаются любовью, ты корчишься от ревности, а твердишь о церковных стенах…
Мне захотелось его ударить за «любовь», но я сказал спокойно:
— Здесь повесился местный Иванушка-дурачок в январе тридцатого.
— В церкви?
— Да. Спас Николу от разрушения.
— Сильный символ! — воскликнул Символист, лучистые глаза его, янтарные, кошачьи, так и блеснули. — О Русская земля!
— Особенно приятно, когда она уже за холмом, да? И мы, свободные идеалисты, рассуждаем о языческих скрижалях: око за око…
— Так последуй христианским, в конце-то концов! И отдай мне парабеллум.
— Ну что ты к нему привязался?
— Исхожу из твоей психологии: задушить, утопить, отравить, зарезать ты не можешь, не та натура. А в выстреле есть нечто отстраненное.
— А ты не мог бы, ради Христа… или кого ты там признаешь — сатану? — в общем, оставить меня в покое навсегда?
— Нет. Во-первых, я тебя люблю. Во-вторых… — Никита задумался. — Я хочу знать про последнего Всадника и третий путь.
Символист отправился в путь, я — в процедурную на укол.
Русская красавица хмурилась, я наслаждался изумительной свободой — так остро впервые за пятнадцать лет, с того момента, когда высокая девочка с каштановой косой вдруг сказала с ужасом: «Ведь я больше не увижу вас!»
— Все, — сказала Любаша, — можете идти.
Я натянул штаны из голубой бумазеи, перевернулся на спину. Она стояла возле стеклянного шкафчика с лекарствами и смертельными какими-то инструментами (выделялся скальпель), настольная лампа боролась с закатом в окне и побеждала. Мне ужасно хотелось определить границы (или безграничье) своей внезапной свободы — нет, зачем врать? — она мне нравилась, и очень, о чем я ей и сказал.
— Ну и что? — спросила красавица гордо и повела белоснежными плечами, чем взволновала меня по-настоящему, без теории. Я встал и подошел к ней, она прижалась к шкафчику, инструмент нежно лязгнул, в дверь сунулся теоретик и сказал:
— Дмитрий Павлович, умоляю: в понедельник первый сеанс. Методом свободных ассоциаций и анализом снов вскроем ваши подсознательные желания.
— А что мне за это будет?
— Свобода.
— От чего?
— От самого себя, разумеется. За границей вас давно бы поставили на ноги, но в нашем запустенье…
Я не слушал. Поставят на ноги — и пошел! Куда? Куда, скажите на милость? Наш вечный, ненужный и заранее обреченный поход Игоря. О Русская земля! Ты уже за холмом!
Глава седьмая:
МОИ САДЫ
На заре туманной юности (шестьдесят пятый год, Моховая уже облеклась в Маркса) Митя сидел на скамейке в университетском садике и думал. Не об истории, на которую пойдет сейчас и получит пятерку. Он сочинял. Образ подземного человечка в зеленом застиг ночью, когда Митя переворачивался с боку на бок в сладчайшем сне и нечаянно открыл глаза. Тут и всплыл в зеленовато-лунных лучах человечек и сказал: «Я садовником родился, поливал цветы, трудился, все цветы мне надоели, окромя крапивы». Митя тотчас заснул, но человечка не заспал: в «летучих мыслях» тот возглавил длинный стол на душистой лужайке, прислуживали бабочки, разноцветные гости веселились, играя в «садовника», в гротескных репликах обнажая свою демонскую сущность. Прием не нов — петиже у Достоевского. Застолбил. Он много чего застолбил, на века. Но никто не осмелился (или не додумался) написать «идиота» — реэмигранта из швейцарской провинции, возвратившегося сто лет спустя в гниловатую от едва размороженных трупов хрущевскую слякоть, как на Луну. «Нет! — загорелся Митя. — Не князь, а княжна, очень странная, до безумия, здесь, в Москве, в конце пятидесятых…»