Выбрать главу

– А что это? — спросила фрау Нобе, ткнув карандашом в странные горки возле бассейна.

– Это песочек, — ответила Ганна. — Маленькие любят строить. Пусть они строят из песка, это ведь недорого — завезти песок.

Фрау Нобе ничего не сказала Ганне. Она вышла из ее каморки в задумчивости: эта украинка нашла форму дома, который улавливает солнце, она осуществила мечту Корбюзье, не понимая этого.

Фрау Нобе посоветовалась с партайляйтером НСДАП, и тот согласился, что украинка, видимо, действительно невменяема, и было принято решение отправить ее в тот концлагерь, где помимо работы в карьерах проводились медицинские эксперименты над душевнобольными.

...А проект Прокопчук фрау Нобе взяла себе. Через год она представила его в министерство пропаганды на конкурс приютов для сирот, потерявших отцов на Восточном фронте, а матерей — под английскими бомбами. «Проект фрау Нобе» был отмечен премией имени Гитлера, но в серийный запуск так и не был отправлен, потому что промышленность рейха целиком переключилась на нужды обороны. А в 1944 году, во время бомбежки, проект сгорел, и не осталось никаких черновиков, а возобновить его так, как это смогла бы Ганна Прокопчук, никто не смог бы — для этого надо было потерять то, самое дорогое, что потеряла она.

Умерла Ганна счастливой: когда ее, вконец изголодавшуюся, взяли для опытов в госпиталь доктора Менгеле, она, ощущая пустоту в себе, увидала наконец своих мальчиков такими, какими оставила — смеющимися, звонкими, пахучими, шершавыми, и ногти грязные, некому им чистить ногти; они всегда так боялись стричь ногти, только она умела это делать, когда выносила их из ванны закутанными в белое мохнатое полотенце, и рассказывала им сказки, и они не плакали, глядя на ножницы, а слушали ее, и глаза у них были такие же, как у того голенастого козленка. Менгеле даже отшатнулся от ее лица — так счастлива была маска смерти, так спокойна она была, и так нежна и благодарна людям, давшим ей возможность увидать ее мальчиков и пойти к ним легко и просто, по мягкой дороге, в тишине, которая только потому была тишиной, что вокруг пели птицы, великое множество веселых, нежных птиц.

29. ЧТО И ТРЕБОВАЛОСЬ ДОКАЗАТЬ

Штирлица разбудил телефонный звонок. Здесь, во Львове, на Красноармейской улице, пока еще не переименованной в Герингштрассе, звонок этот показался ему зловещим. Медленно, как это всегда бывало с ним в минуты опасности, Штирлиц включил ночник и посмотрел на часы: было три часа утра. Телефон звонил по-прежнему, и было что-то обреченное и тоскливое в этой повторяемости звонков и тревожных пауз тишины.

«За мной ничего нет, — решил Штирлиц. Мыслил он в эти мгновения, словно просматривая кинохронику, только в резко убыстренном темпе. — И потом, если бы за мной что-то было, вряд ли стали бы звонить. Они бы пришли без звонка, бесшумно открыв дверь, как я, ломая Дица».

Он потянулся к трубке, и вдруг кровь прилила к лицу, и он почувствовал, как похолодели пальцы и отяжелел затылок.

«А если это связано с Магдой?»

Он не успел ответить себе, не успел решить, как станет поступать, если случилось что-нибудь с ней, и сразу же поднял трубку:

– Штирлиц.

– Говорит Диц, — услыхал он раскатистый, необычайно самодовольный, какой-то особый голос гестаповца.

– Пораньше не могли позвонить?

– Не было смысла. Самолеты из Берлина не были высланы.

– Самолеты из Берлина? А в чем дело?

– Это не телефонный разговор. Отправляйтесь к Фохту — это в ваших интересах. А я захвачу Оберлендера и сразу же к Фохту. Мне не хотелось обращаться ни к кому другому: вы знаете эту сволочь лучше всех других. Договорились?

– Хорошо. Только я не понимаю, в чем дело.

– Это не телефонный разговор, — повторил Диц ликующим голосом, — я смог доказать, кто он есть, — и положил трубку.

Штирлиц рывком поднялся с кровати, сунул голову под кран. Вода была ледяная, и вкус ее показался Штирлицу забытым, русским.

Одеваясь, он думал о том, что разница между водой в Берлине и той, которую он помнил с юности, была поразительной: дома вода была по-настоящему студеная, с голубинкой, именно с голубинкой, потому что сказать о воде «с голубизной» — нельзя, это слишком неповоротливо. Все то, что неповоротливо, — жалко и глупо, потому что любая неповоротливость — в мысли или движении — прежде всего тщится сохранить достоинство, а постоянное внимание к собственному достоинству вырождается в болезненную подозрительность и неверие в добро.

«Стоп, — остановил себя Штирлиц. — С водой — это я, верно, глуплю. Вода всюду одинакова, мы наделяем ее качествами фетиша в зависимости от нашего внутреннего состояния. И не надо сейчас уходить в эмпиреи, хотя я прекрасно понимаю, отчего я так настойчиво ухожу в них: это я успокаиваюсь и хитрю с самим собой».

Именно в это время Гуго Шульце затормозил возле особняка Боден-Граузе — они возвращались с праздничного приема в люфтваффе, — помог Ингрид выйти из «вандерера», проводил ее до тяжелой, с чугунными выкрутасами калитки и сказал:

– Обнимите меня и сыграйте пьяную — сейчас они выскочат из-за поворота.

Ингрид поднялась на носки, обняла Шульце, прижалась к нему. Из-за поворота выскочил «оппель-капитан», набитый рослыми, сосредоточенно смотрящими гестаповцами, натренированными замечать все, что нормальному человеку замечать не следовало бы; они увидели тех, за кем следили; шофер сбавил скорость, гестаповцы заученно сыграли «рассеянность», фото, однако, сделали и скрылись за поворотом.

– Сейчас они вернутся, — вздохнул Гуго, — так что продолжайте стоять подле...

– Потереть затылок?

– Я не люблю, — ответил Шульце. — Чему вы улыбаетесь?

– Это я так плачу.

– Курт пока молчит. Если он выдержит до конца, за нами будут следить еще месяца два так же липко, а потом станут работать иначе. Всем нам сейчас надо продолжать контакты, светские контакты. От работы, от нашей работы, следует воздержаться.