Выбрать главу

26 июля он сообщал дочери Александре: «…Я очень устаю, в Москву езжу каждый день; прежде, при вас, то были экзамены, потом дела накопились по случаю отрыва от них во время экзаменов, потом отделка помещения для иностранных картин, а теперь с 1 июля идет ремонт галереи и перевеска и перемещение картин, для чего необходимо бывать в Москве каждый день. Чувствовал себя отлично до последнего времени, но вот так дня три, четыре начинаю уставать».

Бледный, желтый, худой — таким увидела его Александра Боткина в первых числах сентября, приехав в Москву навестить родителей.

Об отдыхе он и слышать не хотел. Торопил с галереей. Перевешивал картины и обессилел донельзя.

Приходил в церковь.

Один из прихожан записал впоследствии: «Он обычно становился (кроме последнего времени) пред местною иконою преподобного Алексея человека Божия (около арки, ведущей из придельного в главный храм). Ни разговоров, ни озираний вокруг. Никогда не допускал он себе, вошедши в храм и углубившись в великое дело молитвы, никаких послаблений, и облегчения неподвижного предстояния не дозволял он себе, как бы долго ни продолжалась служба. Наступало время произнесения проповеди, и тогда только Павел Михайлович переменял место своего предстояния, подходил ближе к проповеднику и смиренно внимал его словам… Он не допускал в себе уныния, но молитвою и трудом умерял жгучесть печали».

И вновь работа в галерее.

Он ночей не спал, пока не находил лучшего места для каждой картины. (Через много лет, в 1913 году, В. М. Васнецов напишет И. Э. Грабарю: «При моем втором посещении галереи во мне снова с большой силой поднялся волнующий вопрос: не совершили ли мы преступления относительно памяти П. М., видоизменяя его драгоценный художественный дар Москве и русскому народу — дар, лично им созданный из произведений его современников-художников?..

…Невольно кидается в глаза и навязывается впечатление, что собственно Третьяковской галереи, быть может и не совершенно в прямом отношении, — уже нет, а есть городская галерея только имени Третьякова, составленная из картин, пожертвованных Третьяковым, и из картин, приобретенных после него».)

В первых числа ноября Павел Михайлович совершил свою последнюю поездку. Он побывал в Петербурге, на выставке, устроенной Дягилевым.

Возвратившись в Москву, сообщил зятю о получении первого номера дягилевского журнала «Мир искусства»: «Внешность хороша, но ужасно сумбурно и глупо составлено». Не удовлетворил его и вышедший в свет журнал «Искусство и художественная промышленность», организованный по инициативе Стасова. М. Антокольский, зная о положении дел у Третьякова, не постеснялся сделать выпад против него. «Богатые платят шальные деньги за произведения первоклассных художников потому, что их хотят другие, а другие хотят потому, что хотят первые <…> — писал он. — Тут скорее страсть, чем любовь к искусству, страсть иметь только для того, чтобы другой не имел. И этим заражены даже самые порядочные люди, и даже такие, как наш знаменитый коллекционер Третьяков, желающий иметь непременно уникум».

— Вот уж, по народному выражению, оба в лужу стрельнули! — скажет Третьяков.

«Моя идея была, с самых юных лет, наживать для того, чтобы нажитое от общества вернулось бы также обществу (народу) в каких-либо полезных учреждениях; мысль эта не покидала меня никогда во всю жизнь», — написал он 23 марта 1893 года дочери.

Может быть, более чем когда-либо он думал о старорусской иконе, о предстоящем Суде Господнем.

— Неужели я умру? — скажет он однажды, как бы отринувшись от мыслей о грядущем.

В конце ноября Павел Михайлович слег.

В день смерти, 4 декабря 1898 года, как свидетельствует священник П. С. Шумов, Павел Михайлович «просил настоятеля храма Св. Николая в Толмачах исповедовать и причастить его. Было 7 часов утра. Настоятель совершал литургию и думал отправиться к больному по окончании всей службы в храме. Но во время панихиды снова пришли посланные с просьбою поспешить к больному. Тогда панихида была на время прервана… Когда пришли к больному, он находился в полном сознании, но говорить ему уже было трудно. Тем с большим напряжением и силою он повторял: „Верую, верую, верую!“»

От Веры Николаевны хотели скрыть смерть мужа, «но она почувствовала истину и с раздражением потребовала карандаш и бумагу, — вспоминала Александра Боткина. — Своей слабой рукой, едва различимым почерком она написала: „Требую быть там“. Когда ее в кресле ввезли в зал, где под большими зелеными любимыми растениями, на столе, покрытый цветами, лежал он, — зрелище было такое, что я в первый раз за все это время начала неудержимо рыдать.