«Глубоко сожалею, что знакомство наше и добрые отношения так странно оборвались…» — последовал ответ из Москвы.
Репин, собирая на Украине материал для «Запорожцев», навестил Ге и нашел его в хандре и скуке.
«Он принял меня холодно… большею частью он мрачно молчал. К интимным разговорам он и прежде не чувствовал никакой охоты. Ему всегда нужна была трибуна. А теперь с его языка срывались только короткие фразы с едкими сарказмами. О Петербурге он говорил со злостью и отвращением, передвижную выставку презирал, Крамского ненавидел и едко смеялся над ним».
— У нас вся культура еще на такой низкой ступени… Просто невероятно! В Европе она тысячу лет назад уже стояла выше. Какое тут еще искусство! — говорил он Репину.
Мрачный, разочарованный пессимист сидел перед ним, совсем не похожий на прежнего страстного художника.
Что-то давило в этой темно-серой пустой комнате, служившей Ге мастерской. На стене висела переписанная картина «Христос в Гефсиманском саду».
«Лунный свет падал красивыми пятнами, вливая поэзию в картину, и смягчал напряжение Христа. Но это не был Христос, а скорее упрямый демагог, далекий от мысли о молитве „до кровавого поту“… — Мне было жаль Ге и нашего искусства».
Илья Ефимович решил написать его портрет.
Во время сеанса, чтобы увлечь Николая Николаевича, Репин спросил у него:
— Неужели здесь вас не тянет к живописи?
— Нет, да и ни к чему; нам теперь искусство совсем не нужно. Есть более важные и серьезные дела.
Образ Христа не оставлял его в покое.
Земная жизнь Иисуса Христа захватила Ге, потому что за ним шли ученики и ему хотелось того же, но он видел в богочеловеке человека земного, в чем-то сотоварища, понимающего и принимающего его, Ге, мысли, и потому свои чувства, свои страсти он вкладывал в него. Они становились частью его Христа. Незаметно для себя H. Н. Ге вживался в роль пророка.
«Спустя год Ге завернул ко мне летом в Полтаву, — вспоминал Г. Г. Мясоедов. — Приехав ночным поездом, в половине второго, он взял свой посох, подвязал сумку за спину, как носят странники, и со станции пешочком верст около пяти брел через всю Полтаву, которая в это время спит, и добрел до Паленки, прямехонько к моему дому. Было часа четыре утра, дворник спросонья не хотел его пускать: „Чего тебе в это время надо, все спят и барин спит“, — однако пустил. H. Н. прямо прошел в сад, положил сумочку под голову и с Евангелием в руках, которого никогда не покидал, отдохнул два часа.
У меня он пробыл три дня, вступая в беседу со всяким новым лицом, почти всегда переходя в проповедь, причем он тотчас доставал Евангелие из кармана и, много раз повторяя какой-нибудь текст, прибавлял: „Как это верно и глубоко! Вот, батюшка, где истина, а не то что Спенсеры да Конты и им подобная мелочь“».
Он открыл в себе дар влиять на людей, заставлять себя слушать и находить с каждым человеком те точки соприкосновения, на которых не могло бы быть разногласий. Говорил он, вкладывая в беседу всю душу, чем поражал собеседника. Некоторых приводила в недоумение, а иногда и откровенно раздражала его манера сразу становиться в возможно близкие отношения при первой же встрече.
Мало-помалу Ге возвращался к занятиям живописью. Репин верно подметил: «…в это время в глубине души Ге все еще жил художник, вечно забиваемый доктринами, но рвавшийся к свободе и безотчетной любви к свету, к эффектным иллюзиям искусства».
Его увлекла идея иллюстрирования сочинений графа Л. Н. Толстого. В частности, он исполнил иллюстрации к его рассказам «Чем люди живы» и «Краткому изложению Евангелия».
С Л. Н. Толстым он близко познакомился в 1882 году и был покорен им.
«В 1882 году случайно попалось мне слово великого писателя Л. Н. Толстого „О переписи в Москве“. Я прочел его в одной из газет. Я нашел тут дорогие для меня слова. Толстой, посещая подвалы и видя в них несчастных, пишет: „Наша нелюбовь к низшим — причина их плохого состояния…“
Как искра воспламеняет горючее, так это слово меня всего зажгло. Я понял, что я прав, что детский мир мой не по-блекнул, что он хранил целую жизнь и что ему я обязан лучшим, что у меня в душе осталось свято и цело. Я еду в Москву обнять этого великого человека и работать ему.
Приехал, купил холст, краски — еду: не застал его дома. Хожу три часа по всем переулкам, чтобы встретить, — не встречаю. Слуга <…> видя мое желание, говорит: „Приходите завтра в 11 часов, наверно он дома“. Прихожу. Увидел, обнял, расцеловал. „Л. Н., приехал работать, что хотите — вот ваша дочь, хотите, напишу портрет?“ — „Нет, уж коли так, то напишите жену“. Я написал. Но с этой минуты я все понял, я безгранично полюбил этого человека, он мне все открыл. Теперь я мог назвать то, что любил целую жизнь, что я хранил целую жизнь, — он мне это назвал, а главное, он любил то же самое.