Выбрать главу

Так вот, я стоял, задрав голову вверх, любуясь такой красотой, и думал, какой я бесполезный. Может, оно и хорошо, что я умер?

Я посмотрел на кинотеатр. Потом на розовые облака. Потом снова на кинотеатр. Мне вдруг стало тошно. Я развернулся и пошел домой. Потом уже я думал, почему я не пошел туда сразу. Наверное, я был в шоке. Я и не подумал, что можно пойти домой, представляете?

Я подошел к подъезду, и задумался, что делать с домофоном. Позвонить? Ну, допустим. Но ведь меня все равно никто не услышит. Я решил постоять минут пять возле дверей, подождать, когда кто-нибудь выйдет. А если не выйдет никто, тогда позвоню. На удачу. Мама и отчим ни за что не откроют, если не представишься, а вот Глеб может и открыть. Он такой же рассеянный, как и я. Сначала откроет, и только потом будет думать, а надо ли было это делать.

Мы потому с ним и подружились. Мы были очень похожи, но он в сто раз меня лучше. В школе он хоть и не отличник, но уж точно хорошист. Тройка у него только по астрономии. Он, когда ее читает, чуть не плачет, так она ему не нравится. Зато по немецкому у него пятерка. Не то, что у меня. И рисует он неплохо. Любит комиксы рисовать. Там главный герой — мальчишка лет тринадцати, его Глеб с меня срисовал. Этот мальчишка постоянно влипает в дурацкие ситуации. Как я. Это мой еще один талант, кроме умения вдохновенно врать. Да уж, неприятней этой ситуации и не представишь. Хороший бы комикс получился.

Сейчас Глеб заканчивает школу. Наверное, пойдет учиться на программиста. Он хочет быть программистом. Я, по правде, тоже хочу. Но теперь это не про мою честь. Я теперь не стану никем. Да если б и не случилось этого с утра, я наверняка стал бы дворником или сантехником. Раз мама сказала, что мне не судьба быть писателем, то ни на что другое я могу не рассчитывать. Я ничего не умею делать хорошо, но зато изгадить могу все, что только душе угодно. Когда в школе мне на Новый год или день учителя давали листочек с маленьким четверостишием и велели выучить это несчастное четверостишие, будь оно неладно, я добросовестно учил и на репетиции отвечал без запинки, но когда надо было рассказывать по-настоящему, я напрочь забывал все слова. Будто волна прокатилась по моей памяти и унесла за собой, словно гальку, все нужное. И так каждый раз. Естественно, мне перестали давать стихи, и я вздохнул с облегчением.

А Глеб говорит, что я чересчур самокритичен. Не знаю. Мне и это в себе не нравится. Потому что всегда легче сидеть и критиковать что-либо, чем пытаться это изменить. Я же поступал именно так. Я никогда не пытался сделать что-нибудь хорошо. Все равно у меня не получится.

Глеб не такой. Он загнется от усердия, но будет делать так, как надо. Я похож на парусник: куда подует ветер, туда я и поплыву. А у Глеба на паруснике есть штурман. Он будет следить за всем: за ветром, направлением, и так далее.

Но мы оба — парусники. Поэтому мы всегда вместе.

Я ждал минут десять. Никто не вышел. Тогда я все-таки позвонил.

— Кто? — услышал я. Надо же. Голос Глебкин. Это на него так не похоже, спрашивать "Кто там?". Я растерялся.

— Это я, — ответил я. Вдруг услышит. Не услышал, конечно.

— Да кто? Отец, ты? — повторил Глеб. Я хотел нажать кнопку сброса, но дверь распахнулась, и оттуда выбежал — вы только представьте! — мой отчим собственной персоной. Лицо у него было такое, будто он смертельно устал или сильно огорчен. Мне стало любопытно, и я пошел за ним.

Он пошел к автобусной остановке. Я подумал, что он поедет за мной — в морг или еще там куда-нибудь. Стало любопытно посмотреть себя, мертвого. Хотя я уже видел. Но он сел в автобус и вышел возле медгородка. И я вышел тоже, хотя не понимал, зачем меня до сих пор держат в больнице, уже сколько часов прошло. Старушка за столом спросила, куда он, к кому идет, и протянула синие целлофановые тапочки.

— Я к Алексеевой, — сказал он, и у меня подкосились ноги, честное слово.

Алексеева — это фамилия моей мамы. И отчима. Моя мама, до того, как выйти замуж, была тоже Алексеева. Потом она вышла замуж за моего отца. Его звали Андрей Кот. Я его не видел ни разу. Он слинял сразу, как только узнал, что у него будет ребенок. Через несколько месяцев он вернулся и сказал, что женится на другой женщине, да это не важно, ну его. Он ушел, а фамилия осталась. И у меня, и у мамы. Она, правда, встретила потом этого самого Алексеева, и хорошо, что встретила. Не знаю, почему. Просто потому что хорошо. То, что он не нравится мне, вовсе не значит, что он плохой. И фамилия вернулась, так очень редко бывает. Глеб даже шутил, что моя мама с его папой могут быть братом и сестрой. Это, конечно, неправда, но смешно.

А сейчас мне было совсем не смешно. Я побежал за отчимом (он шел очень быстро, и вообще он очень быстро ходит, у него ноги — каждая по полтора метра), и скоро оказался в палате, где кроме мамы была еще одна женщина.

Мама говорила с отчимом тихим, ужасно замученным голосом. Я видел, что ей очень плохо. Но с чего вдруг?

Я слушал их разговор, пытаясь понять, в чем дело. Во-обще-то это было мало похоже на разговор, скорее, говорил он. И все время повторял одно и то же — что все будет нормально. Из всего остального я понял только то, что они уже знают, что я умер. Ну еще бы, сколько времени прошло.

— А что будет с этим, с шофером? — спросила вдруг мама.

— Пока неизвестно. Но процесс будет, — ответил отчим. Я догадался, что он говорит о судебном процессе. И расстроился. Если б я мог говорить, я бы сказал, что шофер не виноват вот ни настолечко. А я выскочил на дорогу как безумный. Я, наверное, и правда безумный. Мозгов ни на грош.

Я так и не понимал, почему мама попала сюда. Я просто слушал отчима и смотрел на нее. До того мне тоскливо было, что выть хотелось. Никогда она меня больше не увидит. Но ведь вот он я! Не пропал же совсем.

— Мам, — прошептал я, — Ты меня не видишь тоже?

Никто мне не ответил.

Я не поехал домой вместе с отчимом. Я остался в маминой палате. Ходил по продранному линолеуму и ни о чем не думал — сил не было. Иногда я садился на соседнюю кровать: там, в палате, их было три. Она была совсем не удобная, какая-то деревянная и вся в буграх. Так что долго высидеть на ней не было никакой возможности. Я сел на широкий подоконник и посмотрел вниз. Третий этаж. Вот странно — раньше я дико боялся высоты, для меня и первый этаж был чем-то немыслимым. Пацаны каждый день прыгали с крыш в детском садике, а я никогда не мог. Они сначала смеялись, говорили, что у меня кишка тонка, и прочие обидные вещи, а потом перестали. Все равно я бы не прыгнул.

А сейчас я смотрел вниз, и мне совсем не было страшно. Я представил, что сейчас упаду прямо на землю. Раньше меня от этой мысли всегда прошибал пот, так ясно я себе это представлял. А сейчас мне было все равно. Совершенно все равно. Я даже попытался испугаться специально, но ничего не получилось. После полета с девятиэтажки мне, наверное, уже никогда не будет страшно.

Я спрыгнул с подоконника и открыл дверь — решил пройтись. Я здорово испугал девушку-санитарку. Она как раз проходила мимо, когда я распахнул дверь. Она застыла в изумлении, с ужасом посмотрела на то место, где сейчас стоял я, а потом снова на дверь. Потом она тряхнула головой, пробурчала под нос что-то вроде "примерещится же такое" и пошла дальше по своим делам. Я пошел за ней, на ходу обдумывая произошедшее.

Ясно, что она меня не видела. Иначе бы она прогнала меня отсюда без разговоров. А еще у нее не возникло бы вопросов по поводу раскрывшейся двери.

Но знаете, что странно? Я же теперь призрак. Я должен был пролететь через эту дверь, ведь я — ничто. А я открыл ее. Сам, руками!

А вдруг я живой?

Может же такое быть?

Я догнал санитарку и встал у нее на пути. Нет, она не сказала мне "Мальчик, отойди". Она просто прошла через меня, так, будто меня не было. И мне снова было больно. Я пошатнулся и стал задыхаться. Не понимаю, что случилось, но мне стало до ужаса не хватать воздуха (никогда раньше такого не было). Я побежал по коридорам в поисках лестницы и выскочил на улицу.

Было уже темно. Я лихорадочно вдыхал свежий воздух, задрав голову вверх. Небо было все в звездах, и они расплывались у меня в глазах. Я не собирался плакать, нет. Просто больно было до тошноты. И слезы пошли сами собой. А я и не пытался сдерживаться — какая разница, все равно меня никто не видит.