«Это как же получается, что человек не может прожить во лжи? Сказать, чтобы он этого не хотел — очень даже хочет, сказать, что разум не позволяет — очень даже позволяет, но не может, его конструкция не выдерживает, штукатурка осыпается», — размышлял сапожник Авет, подыскивая внушительные формулировки для найденной им почтенной истины.
Учитель русского языка Артем Португалов-Ротинянц — узкий нос, очки в белой металлической оправе — частенько попадал в лапы тревог. Тревоги росли, поспевали в нем, начинали свербить в мозгу, потом перебегали в жилки, забирались в кости, разрастались, становились огромными и сокрушали несчастное тело — поди уразумей тут причину! Португалов-Ротинянц знал грабар, читал по-немецки Канта, а по-латыни — книги про онанизм, но к тревогам обращался по-армянски, да и то на диалекте: «Ана-джан, ана-джан…» Но не было на них управы ни на каком языке и, подобно всем, Португалов-Ротинянц приходил к отцу Минасу на исповедь. «К кому, спрашивается, идешь и зачем», — посмеивался он над собой, сердился, петушился, но все равно не был в состоянии сменить дорогу, ноги сами шли, и хоть ты тресни, он должен был прийти сюда хотя бы еще раз… Покой отпущения грехов был блаженный, всепроникающий, а неприятно-постыдная исповедь — только одна минута. Безучастное лицо отца Минаса можно забыть до следующего поражения.
Кура время от времени становилась мутной, выходила из берегов, вода забиралась во все закоулки, заливала подвалы, потом по сточным канавам шла вспять и подступалась к мраморным ступенькам Святого Карапета…
Из каждого двора, из каждого дома, из теплых постелей, отовсюду несли чугуретцы свои взлелеянные и коварные, сумасшедшие и губительные, бессмысленно скачущие и последовательно-спокойные тревоги отцу Минасу. И куда они девались потом, эти тревоги, исчезали в воздухе, уходили под землю или, сгущаясь, становились маленькими-маленькими невидимыми точками?..
«Плод обратно становится косточкой, косточка — семенем, семя делится на бесконечные, бесчисленные частички и продолжает путь вечности», — так, вполне философски, трактовал природу своих тревог управляющий товариществом «Граммофон и сыновья» М. Грикуров. Но когда в магазине из лоснящихся безмятежных граммофонов слышался глухой и благоуханный голос примадонны Роффи, Грикуров, между прочим, отмечал про себя, что отец Минас такой же, как он, человек, та же плоть. И если бы наблюдение это не сопровождалось трелями граммофона, мог рухнуть внутренний мир Грикурова, и тогда прощай товарищество «Граммофон и сыновья». М. Грикуров удивился сам себе, рассердился и поскорее спровадил опасную мысль — пошла прочь!..
Ни богатство, ни гордость, ни положение — ничто не могло избавить чугуретца от исповеди. Правда, актер Ионесян, чья гордость, как на афише, была наружу, любил поговаривать, попивая с мастеровыми: «Господь мне сказал — будь проклят. Сказал — будь прокляты все дарованные мною тебе блага, твой голос, твое умение произнести слово. Захочешь, сказал, — не сможешь. Захочешь — не поимеешь». И под конец добавлял: «Аминь». Ионесян осушал стакан и горько заключал:
— Я бы все вынес, кроме этого «аминь».
Мастеровые хлопали.
Эти слова, возможно, самые искренние, единственные собственные слова, так и остались для всех очередным его театральным выступлением, смешавшись со всеми прочими его выспренними и безвкусными декламациями. Подчас он сам начинал сомневаться в своем авторстве, ему казалось, что это текст из какой-нибудь средненькой драмы, обычная театральная бутафория. Когда же тревоги подступались к нему, он закрывал глаза, он вел смелые диалоги с собственными тревогами, но не в силах побороть здравой логикой глупую безвыходность положения, он, как и все, шел к отцу Минасу.
Чугурети был весь окутан туманом, и только купол Святого Карапета пробивал его, уходил ввысь.
Скулы у отца Минаса выпирали, и весь он словно не умещался под рясой, казалось, он прикладывает усилие, чтобы собрать свои мощи воедино и держаться прямо. Он выходил из своей обители через задний ход и шел вверх, к Казарменному кварталу. Устав, он поворачивал обратно и шел вниз. Он не мог стоять величественно, не мог двигаться быстро — когда он спешил, ноги его заплетались, а когда он стоял, ноги сами двигались…
Отец Минас вернулся к себе, прошел в свою комнату, выглянул в окно, потом взял жестяную коробку и вытащил из нее старые пожелтевшие фотографии с изображениями бледных, с застывшими взглядами людей. Множество самых разных людей смотрели с фотографий — дети, старики, женщины… Все смотрели, выглядывали из своего мира наружу — в будущее, которое было для них уже прошлым… Отцу Минасу показалось, что они стреляют в завтрашний день, своим потомством они выстреливают в неизвестность, в этот туман: вот кто-то заложил свое дитя в сегодняшний день, как снаряд в пушку, и стреляет — посылает его в завтрашний день, а этот в свой черед в муках закладывает свое дитятко в жерло пушки и яростно стреляет — метится в будущее… Куда, почему… На фото изображен маленький Минас… Бесстрастное лицо святого отца дрогнуло, расслабилось, в глазах его было отчаяние… Отца Минаса терзала тревога…