Когда Слава толком разглядел родителей Кости-Вики, то усомнился почти во всем, что Костя ему о них рассказывал. Одному он только поверил, что отец был смертельно ранен, что долго, — кажется целых девять лет, лежал, в госпиталях и что мать выходила его, — это похоже. Зато теперь она как барыня. Отец ее соломенную шляпу несет да еще большущий плед. Костя с Викой на пару корзину с едой волокут, а она — ничего. Тоненькая книга под мышкой зажата. И вид у нее такой, как будто так и надо. Чудно!
Честное слово, не шли бы с ними Костя и Вика — прилизанные и торжественные (косички у Вики до того были туго заплетены, что концы их загибались кверху), ни за что бы Слава не поверил, что это их родители.
Тихо разговаривая, все четверо шли двором.
Совершенно неожиданно Костя его позвал. Голоса во дворе выжидающе смолкли.
— Пойдем с нами в лес! — крикнула под окном Вика.
Вместо Славы отозвалась его мать. Угрюмо и тихо она процедила:
— Иди пасись…. Разоралась тоже…
Батя одобрительно хмыкнул. Для Славы это означало: «Все! Сиди дома и не рыпайся!»
В напряженной тишине деликатно щелкнула калитка.
Ушли…
Когда всю ночь идет балтийский дождь, а за полдень выпрыгивает солнце прямо в синеву, леса качаются, как пьяные, под ветром западным, восточным, а изредка — под ветром с юга. Этот не приносит тепла — он гонит звуки. Со стороны вокзала. Свистки электричек, плоские и неживые; очеловеченные крики паровозов; картавое рокотание колес. Все это слышится близко и внятно во всех закоулках Соснового Бора.
Двенадцатичасовой дальний уходил со станции, когда эти четверо прикрыли за собой калитку. Шли они к лесу молча — двое и двое, ненадолго разделенные паровозным гудком. Были в нем и предостережение, и надежда. Так сложно до сих пор перекликаются с человеческими сердцами старые фабрики, устаревшие пароходы. И те и эти или аукают будущее, или увлекают вспять.
Брат с сестрой ускорили шаг, испытав знакомое издавна чувство смутной углубленности, когда так хочется побыть наедине и думать о вещах, о которых не говорят даже самым близким, потому что тебе сразу пощупают лоб и спросят: «Почему ты киснешь?»
Костя старше Вики на тридцать семь минут, но проявляет к ней ту редко встречающуюся заботу, точно он один отвечает за все, что с нею ни случится.
Когда у Вики появлялось желание побыть одной, он угадывал это, не мешал ей молчать, вообще оставлял ее в покое, даже уходил из комнаты, с грустью думая, что мама слишком занята и, возможно, поэтому позабыла все о себе, иногда не понимает их и совершенно зря волнуется.
Мать с отцом, по-своему замкнувшиеся и углубленные, шли в мирный лес за спинами у детей — по бездорожью памяти… по железной колее войны…
Слава один провожал батю. Когда вернулся, были теплые белесые сумерки. Дите спало. Мать стирала пеленки, а Слава не знал, что делать. На еду и смотреть не мог. За эти два дня наелся всякой вкуснятины до отвращения.
Он вышел во двор. Посмотрел на домик стариков. В окнах уже был свет — желтый, ясный, в точности такой, как у неба в просветах между крышами, — казалось, что дом стариков просвечивает закатом.
Вообще Слава только в Сосновом Бору стал обращать внимание на небо. В городе его никто не замечает. А вот тут прямо удивительно сколько неба! Больше, чем земли. И бывает оно не только голубое да серое. Бывает и зеленое, бывает и коричневое даже.
Он прошелся по двору и остановился, удивленный: вечером, оказывается, слышен песок. Днем он глушит шаги, а вечером сам хрустит!
Походил, походил, попробовал на камне посидеть — не смог, слишком холодный.
У Кости и Вики тоже горел свет. Как Слава взглянул на эти открытые окна, сразу потянуло туда. Неужели родители еще тут?
Потоптавшись между двумя крылечками, Слава нашел такое место, откуда видно, что делается у них,
Все четверо сидели за столом, но не ели, а разговаривали о чем-то. Он ни слова не разобрал, а казалось, что подслушивает. У Славы колотилось сердце. Стало обидно, что он не может быть сейчас с ними, что вообще ему сегодня некуда себя девать.
Вдруг их мама поднялась и вышла на веранду. Слава весь накалился от стыда — еще заметит! Но она что-то делала впотьмах на столе, может быть искала что-нибудь. Наверное, искала. «Ну, это, друзья мои, никуда не годится», — сказала она и вернулась в комнату.
Слава выскочил со двора на улицу, обратно во двор. С порога сказал матери: «Я к Гришке пошел» — и опять умчался.
Улицу Энтузиастов найти было нетрудно, а еще проще— Гришин дом. Он светился всеми своими широкими окнами и невообразимо звучал.
Во дворе стоял зеленый «Москвич». Огромная парковая скамейка пестрела в глубине под стеною кустов. Слава не мог решить, которые окна Гришины. Знал только, что в первом этаже. Для того, чтобы сориентироваться, он отошел к скамейке, но думать ни о чем не смог, потому что коленки его сами задрыгали от музыки, распиравшей дом.
Внизу большая компания пела «Подмосковные вечера». Наверху грохотал и пенился джаз, которому помогали мужские голоса. Один изрыгал отчаянно и монотонно: «Па-па-па…» Другой — «Ды-бы, ды-бы-дыб!..»
«Интересно, — думал Слава, — как они выбирают, кому что слушать». Он смотрел то вверх, то вниз. В это время пьяные женские голоса, воя «если б знали вы, как мне дороги-и…», сорвались с мотива и съехали куда-то вбок, и Славе стало мерещиться, что и дом кренится. Тогда он поднял глаза вверх и тут же вообразил, что крыша дома прыгает с дребезгом, как тяжелая железная крышка на кипящем котле.
— Во живут!
Он с удовольствием слушал этот гам, но в одном из окон нижнего этажа появилась полная женщина, выплеснула что-то во двор из стакана и сразу исчезла. Слава шарахнулся в тень и тут же решил постучаться тихонько в стекло этого самого окна. Ему показалось, что женщина похожа на Гришу. Если Гриша там, то услышит. И точно! На такой стук может обратить винмание только мальчишка. Гриша не вышел, а выскочил.
— Уй, это ты? — не то обрадовался, не то испугался Гриша. Он был в белой бобочке с большим красивым воротником. Он не звал Славу в дом, неопределенно улыбался и вообще был растерян.
Слава этого не ожидал и уже начал съеживаться, но его отвлекли фиолетовые усики на верхней губе у Гриши. Позабыв обижаться, он подумал — такие усики, вернее, рожки получаются, когда пьешь из стакана залпом.
— Ты что, красное вино пил?
Гришка объехал языком рот, иронически хихикнул:
— Кисель из черной смородины — очень полезная вещь!
Славе понравилась такая манера смеяться, он повторил «хе-хек» и бесцеремонно ткнул товарища в мягкий живот.
— Хо, я по-всякому могу. Вот слушай: а-хи-хи-хи — это одна женщина так смеется. А вот еще — это один папин знакомый: м-хы-мхы-м.
— Брось!
— Честное слово, а вот…
— Слушай, это у кого так радиола вопит?
— У Павлика. Бабушку его помнишь? Ну, на вокзале ты же ее видал.
— Видал, ну и что?
— Ничего…
Разговор кончился. Слава опять с обидой думал: «Почему он меня к себе не зовет? Может быть, ему на воздухе хочется немного побыть?»
— Как же Павлик в таком хае живет?
— Хай — это что! Они ведь, кроме того, с утра до ночи стихи читают. У нее ученики, она их учит, как правильно надо со сцены орать.
— Ска-ажешь.
— Ну вот! Я дело говорю. Из-за этого Павка такой псих.
— Слушай, а почему он у своих родителей не живет?
— Потому что не имеет.
— Вот еще! Войны ведь нет, куда же девался его отец?
— Не знаю. Мать умерла от чего-то, а папаня, кажется, еще раз женился, потому парень и болтается между бабками. А вообще эта ленинградская бабушка ничего, веселая, и денег у нее много. С холодильником на дачу ездит и…
— Гри-иш! Куда ты пропал?
— Уй, мне пора!
— Уходишь куда-нибудь?
— Heт, что ты, у нас ведь гости… я бы тебя пригласил, но такие зануды…
— Вот еще, я просто мимо шел…
— Это хорошо…
Обиженный до отчаяния, Слава секунду еще стоял, потом зло сунул руки в карманы по локоть и, не глядя на Гришку, сказал: