Выбрать главу

Да, я разочаровал, это ясно. Ну ничего, перебьются, сдюжат. У этого ордена меченосцев были потери и ощутимей. Не за горами моя защита — дорожки сами собой разойдутся.

Я шел в родное Замоскворечье. Над Кадашевскими переулками оранжево пламенел закат. И вдруг словно выплыло гладко выбритое, отполированное лицо. Невольно я прогулялся ладонью по собственным щекам — непорядок! Я направился к своей парикмахерше. Мы не виделись уже несколько месяцев, но мое неожиданное появление не очень-то ее удивило, она победительно усмехнулась, хозяйски пригладила мои волосы. Я сел поудобней, оглядел себя в зеркале. Хотя и небрит, смотрюсь неплохо.

3

Начиналась последняя декада августа, и кончалось лето шестьдесят восьмого. В то утро я продрал свои очи позже обычного — накануне я ужинал со своим клиентом. День обещал быть лучезарным.

В моей жизни произошли изменения. Отец, как и следовало ожидать, переселился к Вере Антоновне. Я стал хозяином нашей квартиры и, прежде всего, отцовского кресла, излюбленного с детства пристанища. В новом статусе были и преимущества, и неожиданные осложнения. Суть в том, что, когда мы жили вместе, мне легче было держать оборону. При случае я всегда мог сослаться на то, что он дома, не в настроении, не хочет никого нынче видеть. Даже не подозревая об этом, отец мой приобрел репутацию отшельника, мизантропа и язвенника. Мне даже выражали сочувствие — не так-то легко быть заботливым сыном.

Я только что выпил утренний кофе, когда прогремел телефонный звонок. То был отец. Он сказал:

— Ну вот.

И добавил торжественно и скорбно:

— Они это сделали.

— Что такое?

Выдержав паузу, он произнес:

— Наши танки вошли сейчас в Прагу.

Должен сказать, что я ошалел. Трубку взяла Вера Антоновна.

— Вадим, немедленно приезжайте. Необходимо все обсудить.

Я спохватился:

— Никак не могу. Срочное дело. Я уезжаю. На несколько дней. Бегу на вокзал.

Теперь у меня не было выбора. Что надо скорее слинять из города, мне было совершенно понятно. Благо, клиент жил летом на даче и зазывал попастись на травке.

Мысленно я повторил за отцом: «Все-таки они это сделали». И тут же признался себе самому, что ждал такого и все же надеялся. Но нет. Надеяться было не на что. Прага была обречена. В тот день, когда отменила цензуру, она подписала себе приговор. Лагерь не может существовать, если в нем есть громогласная зона. Тем более социалистический лагерь.

Неужто свободное слово так звучно? Иной раз во мне возникали сомнения. В конце концов пресса может вопить, витии в парламенте — надрываться, а караван идет, куда гонят. Власти умеют заткнуть свои уши. И все-таки слово — не воробей. Эта штука сильнее, чем фаустпатрон. (Один усатый ценитель словесности сказал фактически нечто близкое.) Со словом не шутят. Та самая капля, которая точит державный камень. Наши геронты это усвоили.

Я укладывал дорожную сумку, когда мне позвонила Арина.

— Мне нужно сейчас же тебя увидеть, — крикнула Лорелея в трубку. — Я рядом. Я — в автомате у булочной.

«Вот и первые плоды оккупации, — я тихо выругался, — танки в Праге, а она уже у меня в подъезде». Больше года я пребывал в убеждении, что навсегда ее отвадил. А несколько месяцев назад она сообщила, что вышла замуж за молодого контрабасиста. «Он просто дьявольски одарен, к тому же пишет отличную музыку, но никому ее не показывает. Решительно ни на что не похожа». В этом-то я не сомневался. Вслух я ее горячо поздравил. Я приветствовал роман с контрабасом, веря, что наконец избавлен от неожиданных визитов. И вот она звонит в мою дверь. Японский бог! Я не желаю, чтоб чешская драма ей помогла еще раз улечься на эту тахту. Я чувствовал, чем все это кончится.

Она влетела, румяная, жаркая, похудевшая — брак пошел ей на пользу — и крикнула:

— Что ты намерен делать?

Я показал ей глазами на сумку:

— Ехать за город.

— Тебя подождут! Понимаешь ты, что все изменилось? Неужели это сойдет им с рук?

Я сказал, что убежден: да, сойдет. Мир выдал Чехословакию Гитлеру в тридцать восьмом, через десять лет — выдал Сталину, еще через двадцать — выдаст Брежневу. Знакомая схема.

— И ты полагаешь, что мы смолчим?

Я ей сказал, что слово «мы» — самое неподходящее слово. Кто-то, возможно, и не смолчит. Но многие будут и аплодировать таким решительным действиям власти. Еще бы! Этакая неблагодарность! Мы их освободили и — нате! Вот уж, как волка ни корми, а он все смотрит в свою Европу. С нами всегда себя так ведут. Мы люди добрые и бесхитростные, а все, кто вокруг — коварны и злы.

— Я не хочу, не хочу тебя слушать, — сказала она и прикрыла ушки своими розовыми перстами.

Я продолжал утрамбовывать сумку. Она подошла ко мне, тихо всхлипнула и уткнулась головой в мою грудь.

— Ну, ну, — сказал я, — надо быть мужественной.

Но именно это ее не устраивало. Вечно женственное уже подало голос.

— Мне так холодно, обними меня.

Мне очень хотелось напомнить ей, что на улице двадцать четыре градуса, но это ее бы не вразумило. Ее леденил мороз истории, мне следовало это понять и отогреть ее теми средствами, которые мне были доступны. Она уже кинулась на тахту, как в омут, и вскоре мое жилье огласили привычные ламентации.

— Это какое-то наваждение! Ты так хотел меня? (Я чуть ей не врезал.) Так вот ты какой! (Старая песня.) Ну, радуйся. Прикончил. Я — труп.

Вранье. Она вскочила с тахты свежая, как спелая дынька, очень довольная и заряженная для круговерти в своем хороводе.

Вскоре я сидел в электричке. Летело за окном Подмосковье. Благостный золотой денек, ничто не напомнит о близкой осени. Рядом со мной дремали две тетки и тощий старик с лиловым носом. Набравшийся с утра попрошайка шел по проходу и пел с надрывом, горестно требуя справедливости: «Я сын трудового народа, отец же мой райпрокурор. Он сына лишает свободы. Скажите: так кто из нас вор?».

Чувствительно. Но ответа не будет. Подлость любых глобальных событий не только в их изначальном свинстве — они непременно сумеют затронуть жизнь отдельного человека, причем независимо от того, хочет ли он вообще о них знать. Теперь скажите: так кто из нас вор? Но ни история, ни эпоха, ни, прежде всего, Госпожа Общественность не скажут и ни о чем не спросят.

Отправить Арину к ее контрабасу было еще нехитрым делом. Дней десять спустя в столицу вернулись сначала Випер, потом Богушевич — я тут же был приглашен на сходку. Помедлив, я сказал, что приду, уж очень хотелось увидеть Рену.

Тягостный вечер. Випер кричал, что больше бездействовать невозможно. Богушевич посетовал, что отсутствовал. Только поэтому не был он с теми, кто протестовал на Красной площади. Рена почти не говорила, без передышки ходила по комнате, набросив на плечи пуховый платок. Впрочем, Випер грохотал за троих. Я попросил его уняться — такие конвульсии стоят недешево. Он все-таки получил диплом, а Богушевич вместо того, чтоб заниматься энтомологией, вынужден ездить на раскопки. Випер почувствовал себя уязвленным. Он попросил меня не резонерствовать. То, что произошло — предел. Уже — вне человеческих норм.

Я посоветовал не кипятиться. Ничуть не предел, как раз нормально. Випер от ярости задохнулся. А Богушевич с подчеркнутой сдержанностью спросил меня, в самом ли деле я думаю, что все происшедшее так естественно?

— Более чем закономерно, — сказал я жестко. — Очень прошу взглянуть на события их глазами. До ваших метаний им дела нет. Вы полагали, что недоноски, употребившие всю страну, возьмут и добровольно откажутся от жизни-сказки лишь потому, что это не по душе, не по вкусу вчера Пастернаку с Василием Гроссманом, а нынче — Виперу с Богушевичем? Посмотрим еще, что вы запоете, когда взгромоздитесь на их места.