— Дочь черного Амонбека… О господи!
— Что вы так?
— Отец ее еще вчера пас чужих коров и телят, тем и перебивался, а она, гляньте-ка, как задирает нос. Тьфу! Прежде мужа нашла бы себе…
— У вас, сосед, есть плохая привычка: хаете всех подряд, — перебил кузнец Исхак несколько раздраженным тоном.
— Ха, что я, неправду сказал? Поклеп возвел? Нисколько! Я сказал, что ее отец, черный Амонбек, был простым пастухом, а она вот — современные дети, да-а! — ходит так, будто земля должна благодарить ее за каждый шаг. Не знает ни стыда, ни совести. Если бы знала, не проходила бы с таким вызывающим видом, глядя людям прямо в лицо. Никакого почтения! А еще учительница, институт кончила… Она не учительница — настоящий теленок, которого только-только выпустили из хлева.
— Не к лицу нам с вами, сосед, так поносить человека. Лучше молите бога, взывайте, молодым пусть дарует жизнь, а нам, старикам, — веру.
— Молиться-то помолимся, да ведь и мы из этого селения, и у нас голова на плечах, белое от черного отличить умеем. Мы тоже одного желаем — чтоб не уходили из обихода почет и уважение и чтобы молодые, о которых вы твердите, особенно девушки, знали, как им положено вести себя. Иначе это селение за два дня превратится в распутный город.
— Так ведь эта девушка не сделала ничего предосудительного. Никому не надерзила, ни вам, ни мне…
— А как ходит, не видели? Как городские девки: лицо открыто до самого темени, губы намазанные, и так самодовольна, что вот-вот от счастья из платья вылезет, топает прямо по середке улицы…
— Когда вы были у нас председателем колхоза, — насмешливо перебил кузнец Исхак, — и даже чуточку пораньше, вы же соловьем заливались, всех поучали речами. Звали жечь паранджу, ходить с открытым лицом, твердили, как граммофон, что нынче время женских свобод — советская власть уравняла мужчин и женщин в правах. Неужто забыли?
— Нет, не забыл, — сказал Сангин Рамазон, отведя взор. — Был я на государственной должности, вот и приходилось речи держать. В те времена попробовали бы не исполнить, что начальством велелось, белого света невзвидели бы. Эх-ха!.. — Он немного помолчал и с недоумением посмотрел кузнецу Исхаку в лицо: — Но при чем тут мои речи? Вы поймите меня правильно. Я хочу сказать, что и у женской свободы, наверное, есть свои пределы. Девушка должна быть скромной, ходить, не пяля глаза, по одной стороне улицы, при встречах с мужчиной, если хотите, сжиматься в комок, здороваться тихо и мягко, а не выставляться — вот она, мол, я! — и не проходить с форсом, как гусыня, вытянув шею.
— Ну, во-первых, на мой взгляд, она девушка разумная, кто бы ни увидел ее, приходят в восторг. Вообще, сосед, у Амонбека восемь детей, и все восемь удались на славу: хорошо воспитанные, умные, вежливые, порядочные — в общем, по всем статьям достойные. А потом, если у вас столько претензий, чего же не сказали самой?
— Придет время, скажу и самой. — Разнервничавшись, Сангин Рамазон быстро-быстро перебирал четки. — Вы не волнуйтесь, усто. Мы себе цену знаем, перед людьми не срамились, чтобы чего-то стесняться.
— Никто не сказал, что вы срамились, — осклабился кузнец Исхак, показав еще крепкие белые зубы, и примирительно добавил: — Давайте оставим этот разговор, лучше скажите, как ваша лошадь? По-моему, не видел вас верхом дней семь или даже десять.
— Ничего, и лошадь моя тоже хороша, — желчно ответил Сангин Рамазон, задрав полу халата, сунул четки в брючный карман и зашагал, постукивая тростью, в магазин.
Магазин находился за дальним нижним углом, напротив школы.
Снег на улице был испещрен следами машин, людей и животных, чуть потемнел и начал подтаивать. Сангин Рамазон замедлил шаг. Его новые галоши скрипели, будто стонали, жалуясь на тяжесть хозяина. Над головой то и дело проносились щебечущие стаи птиц.
«Проклятые, почуяли запах весны, опьянели. Ну и глупые же… Птица на то и птица, но что напало на этого чумазого Исхака? Прежде он не был таким, знал свой шесток. С чего же это теперь он взялся учить меня уму-разуму? Или что-то задумал против?.. Да-а, понять человека и вправду трудно. Только послушать его, а! «Скажите, как ваша лошадь?» О, какое тебе дело до моей лошади? Зависть, наверное. Кто сейчас не завистлив? Все завидуют. Ему, семь колен в роду которого в жизни не садились на лошадь, конечно же обидно. Я-то опять на коне, а он что? До вчерашнего дня ходил черным от сажи, провонял углем и горелым железом; еще вчера сгибался вчетверо, чтобы подковать моего коня. А теперь вон как заговорил: «У вас… плохая привычка…» О господи! Да кто ты такой, чтобы судить меня?!»