Выбрать главу

Да, но в чистом художестве, в беллетристике – объемное письмо. Там – очарованный странник, русский богатырь, удалец, первопроходец… Здесь, в публицистике – иначе. Здесь, где решается для Лескова проблема, – он ясен и трезв. Проблема русской судьбы решается для него однозначно: если мы – стадо, если чести нет и нет закона, а одна только «ситуация»: «среда», которая заела, да волюшка, до которой надо дорваться, – то на такой почве ничего не выстроить. Здесь будет гулять плут, сотканный из того же самого материала, что и герой. Не навязан же он народу из каких-то внешних «официозных» или «антиофициозных» сфер, – он на той же почве растет.

В сущности, это ответ на вечный вопрос: о народе.

«…Я не изучал народ по разговорам, а я вырос в народе».

Еще: «Я перенес много упреков за недостаток какого-то неизвестного мне уважения к народу, другими словами, за неспособность лгать о народе».

И еще: «В простом, необразованном человеке не меньше, а, напротив, – гораздо больше зла, чем в осмеиваемом ныне „интеллигенте“ или даже слегка помазанном образованием горожанине…»

Бессмысленно взвешивать: «меньше», «больше»… При любом балансе в устах Лескова это признание трагично. Это нелегко выдержать.

Всю жизнь главный противник Лескова – народничество, или, как он его называл, – «сентиментальное» народничество. Причем смысл полемики был шире тех упреков, которые Лесков бросал писателям и публицистам народнического толка, тем более, что многим из них (например, Глебу Успенскому) он в конце концов воздал должное. Смысл не в том, кто прав, а в том, какова почва, на которой стоят правые и неправые, или, лучше сказать, правые и левые.

В «простом» деревенском человеке Лесков не нашел той святой простоты, которую надеялись найти в нем сентиментальные народники, писавшие о «пагубности» города. Деревенский человек, охотно сваливающий на влияние города свои пороки, внутренне склонен к ним не меньше, чем горожанин, которого он громко осуждает и которому тайно завидует. Лесков был убийственно трезв во взгляде на народ, он опроверг мужиковствующих интеллигентов, вынашивавших концепцию «народа-богоносца». Лесков уводил почву и из-под ног охранителей, уверенных, что мужик – опора трону и отечеству, надо только убрать смутьянов и поджигателей, и из-под ног теоретиков левого терроризма, уверенных, что мужик готов всем миром перейти сейчас же в светлое будущее, надо только взорвать препятствующее тому государство.

Лесков противостоял и тем, и другим, и третьим. Всю жизнь! Против всех! Это было невероятно трудно, и морально, и практически, в обстановке журнальной полемики, в которой никто никого не жалел, трудно и «теоретически», потому что все время приходилось «переступать факты». Было какое-то заполошное упрямство и вместе с тем тихое отчаяние в том, как Лесков, стоя перед попавшимся убийцей, продолжал твердить о важности образования и просвещения, а убийца никакого раскаяния не чувствовал, одно только смятение от оплошности. Увы, не большего достигала и евангельская проповедь, которую Лесков время от времени повторял над буйными головами своих героев. Между идеальной, ориентированной на праведность программой Лескова и его конкретным знанием человека прошла грань, смутно предвещавшая катастрофу, и Лесков эту грядущую катастрофу, социальную и духовную, предчувствовал. Поразительно, но уже на следующий день после мартовского восстания парижан 1871 года и за десять дней до провозглашения Парижской коммуны Лесков написал о том, что эти события знаменуют всеобщий «переворот отношений, выработанных французской и вообще западно-европейской цивилизацией»!

Рядом с такой зоркостью странно воспринимаются лесковские уверения, что «у нас», в отличие от Запада, все иначе, что «безземельного пролетариата» у нас нет и быть не может и что «мы» (то есть Россия) на «все это» (то есть на европейский революционный пожар) можем смотреть «совершенно спокойно»… Что это? Самогипноз? Попытка выдать желаемое за действительное? Нет, скорее другое: Лесков не знает, как назвать то, что обнаружилось в России на месте воображаемого идеального труженика. На парижского «безземельного пролетария» это не похоже. Вроде бы что-то и земное, и родное, но – странное! Вроде бы вдохновенное, а – бредит.

И вот он перед нами, финальный персонаж лесковской драмы, «вдохновенный бродяга». Кто его с земли гонит? Никто. Сам бежит. Хочется стать счастливым «как-нибудь сразу», да вот кругом все мешают. Дома заимодавцы требуют расчета, и куда ни сбеги – все совращают, соблазняют, с толку сбивают. Он «невиновагый», этот герой, а виноваты враги. Он не промах, да вот все хотят его обмануть. А он доверчив, хотя, конечно, плут. Он ворует, но душа его чиста. Он удалец, но его на каждом шагу подводят, не дают развернуться. Он, что называется, «тертый калач», но он – «несчастливый». К тому же он патриот, хотя и дает себя соблазнить, споить и окрутить всяким зарубежным ловцам душ. Ничего, зато он презирает свои несчастья. Из огней, вод и медных труб выходит чистеньким. Младенческая душа.

Нет, такого удивительного типа не найдешь не только в «пролетарском Париже», но и в родном отечестве, как описано оно русскою классикой до Лескова. Это что-то такое, чего не знали ни Толстой, ни Достоевский, ни Салтыков-Щедрин, ни Глеб Успенский. Формулы для этого типа нет, да Лесков и не «теоретик», чтобы искать формулу. Он ощущает реальность, пробует почву. Надстройками он не обманывается.

Есть, впрочем, убийственная связь между тем и этим, между почвой и надстройками. Есть роковая для России взаимозависимость между добровольным люмпенством снизу и произволом власти сверху. Это – поразительное открытие Лескова: Баранщиков, проходимец, набравший денег в долг, облапошивший своих любезных соотчичей и, стало быть, за их счет проехавшийся по полумиру, – он ведь в чем кровно заинтересован? В демократии? Отнюдь. Он заинтересован в том, чтобы начальство было тиранским, оголтелым, неподзаконным. Только такое начальство может «простить» плуту его плутовство и оградить от гнева сограждан. Так что не ждите демократии. И не спрашивайте, отчего в России власть свирепая и закон что дышло, – зрите в корень.

Лесков в корень и зрит. Он видит такое, что ни в какую «теорию» не влезает. Художник обживает «объемы», а публицист ведет линию. Художник пишет «Левшу», в подвигах которого можно углядеть столько же смысла, сколько и бессмыслицы, так что и за сто лет никак мы не решим, надо ли было ковать английскую блоху, чтоб она плясать перестала, однако самою магией образа мы любуемся, художественным объемом заворожены. А публицист пишет «Вдохновенных бродяг», он бьется над тем, как пристроить к делу этих завораживающих умельцев. Герои Лескова – люди вдохновенные, очарованные, загадочные, опьяненные, отуманенные, безумные, хотя по внутренней самооценке всегда «невиноватые», всегда – праведники.

Да сам-то он трезв. Сам-то он – человек долга, остро чувствующий вину, склонный брать ее на себя. Сам-то он – здравомыслящ.

Они расточительны, а он собиратель. Здесь драма Лескова. Драма писателя, давшего нам гениальный срез русской «почвы». Драма мыслителя, всю жизнь бившегося над тем, как эту «почву» поднять. Драма мысли, «зарывающейся» в почву.

Да, Лесков был не из тех, что выдвигали новые идеи, строили новые системы и доводили теории до логического конца. Его воззрения легко уложить в общепринятую модель: либерал, просветитель, постепеновец, реформатор, демократ – все вполне типично для русской интеллигенции, сформировавшейся на либеральной волне. Но Лесков знал такие пласты реальности, которые другим были неведомы. Он мало кому угодил при жизни. Современники, оценившие в Лескове изографа и художника, не оценили в нем писателя, мыслившего о России.

Мы – можем оценить.