Выбрать главу
3

Частица КАК БЫ требует, однако, отдельного разговора, причем в комплекте с неопределенным местоимением НЕКИЙ. КАК БЫ и НЕКИЙ — это как бы некие символы нашей культурной эпохи. От современного литератора вполне можно услышать сообщение: «Я как бы написал некий текст». Причем говорящий подобным образом, конечно же, понимает, какие слова в этой фразе лишние. Он мог бы сказать просто: «Я написал текст», — но почему-то боится. Наше время не любит решительных глаголов и оценочно-выразительных эпитетов. Мы как бы живем некоей жизнью.

Было бы крайне наивно призывать к избавлению от этих лишних и заведомо бессмысленных слов. Ну, не хотят люди твердости и определенности в своей речи — дело хозяйское. Они же только свою личную речь засоряют, не вписывают в Пушкина: «Я как бы помню некое мгновенье…» А может быть, в языке нашем просто не хватает неопределенных артиклей и «некий» — эквивалент англо-франко-немецких «а», «un», «ein»? Правда, нельзя забывать, что тут имеется и легкая негативная коннотация: «некий писатель», «некий критик» обычно произносят с неприязнью. В «Чукоккале» есть составленный Э. Казакевичем иерархический перечень эпитетов к слову «писатель»: на первом месте «величайший», а в самом низу Б. Заходером добавлено «некий». Такая «табель о рангах» сформировалась в годы проработок, и с тех пор никому не было по вкусу, когда его фамилию сопровождали подобным определением. Но так или иначе, с годами популярно-заразные пустые словечки из языка уйдут, уступив место новым вирусам и инфекциям, которые для «великого и могучего» хотя и неприятны, но, конечно же, не смертельны.

Однако пресловутое КАК БЫ имеет и экстралингвистический смысл. Это знак на глазах устаревающей модернистской моды, когда никакое фабульное событие нельзя воспринимать наивно-реалистически, все происходит понарошку, как бы происходит. Своеобразной реакцией на засилье заведомо условных сюжетов стала мемуарно-автобиографическая тенденция («о том, что было»), но она вытянуть литературу не в состоянии. Самым отчаянным новаторством сегодня, по-моему, стало бы создание такого сюжета, который держится на иллюзии подлинности («не было, но могло быть»). Естественно, что для этого понадобится и качественно новый, непривычный и в то же время органичный язык.

С этой точки зрения мне все же представляется достаточно худосочной и устаревающей творческая тенденция, явленная в нашумевшем романе Виктора Пелевина «Чапаев и Пустота». Двуплановость повествования не создает «третьего измерения», поскольку, на мой вкус, оба плана (Петр с Чапаевым и Петр в сумасшедшем доме) слишком вторичны и умозрительны. Несмотря на все декларации автора по поводу «буддизма», я вижу здесь вполне европоцентристский литературный штамп: в сумасшедшем доме слишком много времени провел и романтизм прошлого века, и модернизм века нынешнего, эта почва уже безнадежно истощена.

Изо всех сил старался вслед за Ириной Роднянской («Новый мир», 1996, № 9) отыскать в сухом, бумажном пелевинском тексте и «отвращение от жизни», и «к ней безумную любовь», но не получилось, и я скорее солидаризуюсь с Александром Архангельским, считающим, что у Пелевина нет языка («Дружба народов», 1997, № 5). Пресловутая «пустота» только декларируется в нудных диалогах Чапаева, Петра и Котовского, для нее не найдено ни образно-композиционного, ни словесного эквивалента. Сравните речевую ткань Пелевина с языком детективов и НФ в глянцево-цветных переплетах — никакой качественной разницы. Пелевин сегодня — едва ли не самый успешный писатель (существует такая уродливая и, надеюсь, недолговечная калька с английского), по его успех — это поражение русского языка.