Я прошелся по всей Инфанте и уже у Двадцать третьей улицы повстречал ночного продавца кофе, который всегда там ходит, он предложил мне чашечку, и я ответил, Нет, спасибо, я за рулем, я и вправду не хотел кофе, потому что мне хотелось не трезветь, шагать, не трезветь и жить, не трезветь, а это все равно что не прозреть. И, раз уж я не хотел чашечку, я выпил три чашечки кофе и разговорился с кофейником, он сказал, что работает каждую ночь с одиннадцати вечера до семи утра по всей Рампе, я спросил, а сколько платят, оказалось, семьдесят пять песо в месяц, сколько бы ни продал, а он каждый день, точнее, каждую ночь продает сто — сто пятьдесят чашек. С этого, сказал он, похлопывая лилипутской ручкой по великану-термосу, в месяц накапывает около трехсот песо, и притом я не единственный продавец, и все идет хозяину. Не знаю, что ответил ему, потому что я пил уже не кофе, а ром на скалах, и не у моря, как вы можете подумать, а за стойкой, и вдруг решил позвонить Магалене, и уже в кабине вспомнил, что у меня нет ее телефона, и тут же увидел целую телефонную книгу, нацарапанную на стенах, и выбрал номер, все равно уже монетку кинул, набрал и ждал, пока шли и шли гудки, и в конце концов послышался очень слабый, утомленный мужской голос, и я спросил, Это Ольга Гильот? и мужчина ответил своим безголосым голосом, Нет, нет, сеньор, а я спросил, Кто это говорит, ее сестра? и тогда он сказал: Слушайте, а я: А-а-а, так это ты, Ольга? и он повторил: Слушайте, вы вообще знаете, который час, и я послал его и повесил трубку и взял вилку и принялся осторожно резать стейк и услышал за спиной музыку, пела девушка, растягивая слова, это была королева музыкального саспенса Наталья Гут(ьеррес ее настоящая фамилия), и я сообразил, что нахожусь в клубе «21» и ем стейк, а у меня есть привычка иногда за едой встряхивать правую руку чтобы манжет рубашки не цеплялся за рукав пиджака, а сползал назад, и, когда я поднял руку, меня ослепил прожектор, и я услышал свое имя, встал, мне аплодировали, много народу, и свет над моим лицом погас и переметнулся на несколько столиков дальше, и выкрикнули чье-то имя, и стейк был тот же, а вот кабаре другое, я сидел в «Тропикане», но мало того, что я не знаю, как туда попал, пешком, на машине или меня привезли, я даже не представляю, было ли это в ту же ночь или нет, а Эмси все представляет собравшихся, словно каких-нибудь знаменитостей, где-то в мире, должно быть, затерялся объект этой пародии, думаю, в Голливуде, и это слово мне сложно уже не то что произнести, но и просто подумать о нем, и я выпадаю в пространство между столиками и, ведомый капитаном официантов, оказываюсь во дворике и перед уходом отдаю ему честь.
Я возвращаюсь в город и от свежего ночного воздуха начинаю узнавать улицы и доезжаю до Рампы, до конца, сворачиваю на Инфанту и паркуюсь у «Лас-Вегаса», а там закрыто и на входе двое полицейских, спрашиваю, говорят, вышел скандал, и просят меня идти своей дорогой, строго, а я говорю, Я журналист, и мне вежливо объясняют, что арестовали Лало Вегаса, владельца, — выяснилось, что он наркобарон, и я спрашиваю у одного полицейского, Все кончено? а он смеется и отвечает, Журналист, будь другом, не создавай мне проблем, а я ему, Да без проблем, и иду своей дорогой, к перекрестку Инфанты и Гумбольдта, пешком, и прохожу мимо темного переулка, а в переулке гигиенические мусорные бачки, поставленные Службой здравоохранения, и я слышу, что из одного бачка несется песня, и брожу между ними, чтобы выяснить, какой именно бачок поющий, и представить его достопочтенной публике, обхожу один, второй, третий и понимаю, медовый голос льется с земли, из-под объедков, грязных бумажек и старых газет, опровергающих чистоплюйскую кличку этой помойки, и вижу, под газетами на тротуаре решетка, выход вентиляционной трубы какого-то заведения, которое, наверное, внизу, под улицей, или в подвале, или в жерле музыкального круга ада, я слышу пианино и удары тарелок и медленное прилипчивое влажное болеро и аплодисменты и другую музыку и другую песню, я стою и слушаю и чувствую, как слова и музыка и ритм зацепляются за низ моих брюк и проникают в меня, и, когда музыка смолкла, я уже знал, что через эту решетку выходит горячий воздух, гонимый кондиционером из кабаре «Тысяча Девятьсот», и я заворачиваю за угол и спускаюсь по красной лестнице: стены выкрашены в красный, ступени застланы красными коврами, на перилах красный бархат, я окунаюсь в музыку и звон бокалов и запах алкоголя, дыма и пота и в разноцветные огни и в толпу и слышу знаменитый финал этого болеро, Огни, бокалы, поцелуи, осталась в прошлом ночь любви, прощай, прощай, прощай, это самая известная песня Кубы Венегас, я вижу, как она кланяется, элегантная, ослепительная, с головы до ног в небесно-голубом, и снова кланяется и показывает большие полукружья грудей, похожие на крышки волшебных горшков, в которых томится единственное блюдо, превращающее мужчин в богов, амброзия секса, и я рад, что она кланяется, улыбается, изгибает свое невероятное тело и откидывает назад красивую голову и не поет, потому что лучше, гораздо лучше видеть Кубу, чем слышать; лучше потому, что видевший ее способен любить, но тот, кто слышал и слушал и знает ее, уже не сможет полюбить ее никогда.