и продолжающееся, пока мы не сворачиваем на Двадцать пятую улицу. Ну как тебе, спрашивает Сильвестре. Что как, я прикидываюсь, будто не понимаю. Миртила, отвечает Сильвестре и позволяет этому вопросу-невопросу повиснуть над нами, словно откидной крыше или бледному ореолу ночи, и под ним, в его тяжести, мы проезжаем этот темный участок между перекрестками Двадцать пятой и Н и Л и Двадцать пятой, никогда не любил этот пятачок, и уже на оживленном углу у отеля, кафе и пансионов, по которому девушки идут в сторону Радиоцентра, а студенты выпить кофе, я говорю, Миртила? Как женщина? Ничего. Высокая, красивая, но не до отвращения, одета со вкусом, и светофор (хамелеон дорожного движения, твой зеленый — цвет не надежды, но милосердия) не дает мне договорить, я еду дальше по Двадцать пятой и кляну себя на чем свет стоит, слишком мало говорил и слишком много думал о том, что мало говорю, и потому не свернул с этой улицы и вот-вот подъеду к мединституту, и при мысли о том, сколько мертвецов сложено там, за железной решеткой, в ужасающей формальдегидной посмертности, жму на газ. Нет, серьезно, снова пристает Сильвестре уже на авениде Президентов, как она тебе? где мне становится полегче, не от вопроса, а от скверов одной из моих любимых улиц. Придется ответить или он не успокоится и будет доставать меня всю долбаную ночь — за ужином, в кино, за стаканом лимонада или чашкой кофе на углу Двенадцатой и Двадцать третьей, где мы будем провожать взглядами последних простых теток, спешащих в свои, а не в наши, эх, постели, а потом я заброшу его домой и поеду спать, или читать до рассвета, или звонить кому-то, кто согласится поговорить на мою сегодняшнюю утреннюю тему, Куэбернетическую Теорию, — словом, я буду зажат в тисках допроса весь вечер. Уж лучше отвечу, а после пусть Элиа Казан социометафизическими конфликтами в потрясающем цвете «Делюкс» в «К востоку от рая» развлекает его и наталкивает на беспокойные раздумья и являет трогательные видения другого мира, который для него реальнее, чем тот кусок сельвы, который мы только что преодолели без единой царапины, заметной, по крайней мере. Ну ты наивный, говорю, мама дорогая, до чего же ты наивный.
Лифт не работал, и я уже почти развернулся и хотел уйти, но в конце концов решил подняться по лестнице. Только что, едва различая в сомнениях выход на улицу, ослепительное свечение в глубине длинного коридора, точнее, туннеля, я понял, что нахожусь в одной из самых глубоких, темных и извилистых угольных шахт на земле с тремя, нет, все же двумя жилами — одной выработанной (лифт) и двумя еще не совсем (переулок с той стороны дома, где придется орать им в окно, — или же лестница), — и возможностью отдохнуть от воздуха, от вечера: слуховое окно жизни, чуждая и непонятная свободная воля — я ведь сам пришел. Не исключено, что сыграла роль случайная утечка рудникового газа-меланхолии. Зачем я пришел? Откуда-то, вероятно, снизу (хотя внизу вроде бы не оставалось ничего, кроме того помещения, которое Жюль Ветр величал салоном феноменального ветра) донеслись звуки явно не в ответ мне, потому что это были вполне ясно различимые удары молотком. Лифт чинили. Я зашагал вверх по лестнице и почувствовал головокружение наизнанку (бывает ли такое ощущение?): если я что-то и ненавижу сильнее, чем спускаться по темной лестнице, так это подниматься по темной лестнице.
Зачем я пришел к тебе, Ливия Рос? (Это настоящее твое имя или, скорее, Лилия Родригес?) Ты всерьез пригласила меня в гости? Если хочешь, если можешь, ответь честно на оба вопроса и забудь ты про эти проклятые скобки. Я ни за что не смог бы объяснить Сильвестре, почему пересчитываю подошвами эти метафизические ступени и цепляюсь одной рукой (потной) за перила из полированного мрамора, а другой (робкой) тщетно пытаюсь дотянуться до вспотевшей гранитной стены. Видимо, я добрался, потому что невидимыми костяшками стукнул в несуществующую дверь и далекий, берущий за душу узнаваемый голос сказал, или прокричал, или прошептал, Уже иду. Я погрузился в сон о другой двери, других дверях и другом ответе на стук.