А вот Прохарчин вполне доволен этим посягательством. Он не хочет отделять свою частную жизнь от официальной. Не быть порабощенным боится Прохарчин, более всего он боится закрытия «канцелярии», его порабощающей. Канцелярия кормит героя. И порабощает. Он видит то, что она кормит, но не видит или не хочет видеть, что порабощает. Не задумывается над этим. Это для него не так важно. Частной жизнью он не дорожит, его устраивает официальная. Несчастный, но весьма живучий Прохарчин. И в современном мире многие ли не боятся закрытия своих «канцелярий»? Воспринимают всякое посягательство на «канцелярию» как посягательство на себя. Прохарчин — это предвидение Достоевским созданного социальностью типа человека, своим существованием способствующего отчуждению, превращению всей жизни в официальную.
У Голядкина и Прохарчина — мания преследования. Первый боится потерять место, но еще более он боится преследования со стороны «канцелярии». Второй боится потерять «канцелярию», и только.
Окружающие Прохарчина не боятся закрытия «канцелярии». Но только потому, что уверены в ее вечности и разумности. Желая угодить «канцелярии», они грозят размышляющему о ее закрытии герою доносом. Это — защитники «канцелярии» от вольнодумства. Зимовейкин — первый в произведениях Достоевского стоящий на страже канцелярии потенциальный доносчик. Потом их будет немало, этих прибегающих к доносу охранителей. Мотивы доносов будут разные. Но все доносчики порождены определенным качеством общества и своим существованием вносят весомый вклад в объективного характеристику этого общества.
Проблема «канцелярии» и человека занимает большое место в социальных исканиях Достоевского. Писатель показал людей, вполне довольных «канцелярией», ибо это их «канцелярия». Ее несовершенство дает им блага. Одни сознательно укрепляют эта несовершенство «канцелярии». Другие укрепляют ее бессознательно, подыгрывая ей из-за боязни потерять место. Благодаря им, не очень любящим «канцелярию», но себя любящим очень, и стоит это учреждение. Но об этом они мало задумываются.
Есть, конечно, и люди, задумывающиеся над несовершенством социального устройства. Эти люди — в «борьбе». Правда, борьба эта пассивная. Борьба в душе. За духовное, за материальное, за то, чтобы остаться самим собой.
Так, не любящий вольнодумства Макар иногда его проявляет. Он сравнивает толпу с Фонтанки с толпою с Гороховой, видит полярность этих толп и замечает, что один человек живет в бедности, а другой — в роскоши. Причем в роскоши не всегда лучший. Макар вольнодумничает, но тут же спохватывается. «Грешно, маточка, оно грешно этак думать, да тут поневоле как-то грех в душу лезет» [1, 86].
Вольнодумство, значит, не беспочвенно. Макар не может ответить на свои «почему?». Но он способен ставить эти вопросы. А это уже первый шаг в борьбе за себя. Многие из его собратьев за всю жизнь свою не дойдут до этого вопроса и отнесут к вольнодумцам всех, у кого эти вопросы возникнут.
Конечно, вольнодумство Макара не очень прочно и не очень постоянно. Оно — при невзгодах. Но если судьба улыбнется, то титулярный советник раскаивается в «ропоте либеральных мыслей».
Примерно таков же «вольнодумец» Голядкин. Он порою даже пытается закрыть глаза на действительность. После наглого поступка своего младшего, вытесняющего его из жизни собрата, он говорит: «А самозванством и бесстыдством, милостивый государь, в наш век не берут. Самозванство и бесстыдство, милостивый мой государь, не к добру приводит, а до петли доводит» [1, 167]. И ошибается. Берут. И не доводит это берущего до петли. В данном случае доведен до сумасшествия и отправлен в соответствующий дом он сам, а не его двойник. Двойник при этом освещает ему путь. Это символ. Хищные отправляют в сумасшедшие дома честных, доведя их до сумасшествия.
Ставит вопрос о неразумности устройства жизни героиня «Белых ночей». «Послушайте, зачем мы все не так, как бы братья с братьями? Зачем самый лучший человек всегда как будто чего-то таит от другого и молчит от него? Зачем прямо, сейчас, не сказать, что есть на сердце, коли знаешь, что не на ветер свое слово скажешь?» [2, 131]. Она чувствует неустроенность на уровне неестественности человеческих отношений. И у нее есть хорошая мысль, что слова не следует таить от других, если они — не на ветер. Но в том-то и дело, что в определенным образом устроенном обществе слова, особенно хорошие, имеют свойство быть неуслышанными.
Знающие жизнь получше юной героини не склонны к словоизлиянию. Более склонны к молчанию. И даже к равнодушию. Степень последнего может быть разной. Так, ушел от «дела», от официальной жизни, от «серьезно-пресерьезного времени» герой «Белых ночей». Ушел в мечту. Мечта светлее жизни, где «холодно, угрюмо, точно сердито». Жизнь несет лишь прозу, как приехавший из Павловска знакомый и сообщением о смерти некоего графа разрушивший мечту.
Другим ушедшим от действительности является Ордынов. Ученый, видимо, не желающий укреплять «канцелярию». Об этом автор говорит косвенно, но ясно. «Наука иных ловких людей — капитал в руках; страсть (к науке. — Ю.К.) Ордынова была обращенным на него же оружием» [1, 265]. Укреплять не хотел, не умел. Расшатывать не мог. И потому, видимо, его «мысль не переходила в дело» [1, 318]. Он ушел в себя, от людей, от ответственности. От ответственности за их судьбу. Этим образом Достоевский намечает одну из центральных своих идей более позднего времени — отрыв интеллигенции от народа.
Почему возникает равнодушие к нуждам других людей? У одних, видящих в обществе лишь себя, оно вполне естественно. У таких же, как названные выше герои, оно возникает, видимо, от убеждения в невозможности что-либо изменить, от сознания непоправимости положения. Это в какой-то мере осознавала еще первая героиня Достоевского, говорившая: «Несчастье — заразительная болезнь. Несчастным и бедным нужно сторониться друг от друга, чтобы еще более не заразиться» [1, 65].
Тезис прямо противоположен марксистскому, призывающему к объединению людей такого рода. Но провозглашен он также от любви к человеку. Но при разном понимании возможностей. Одни верят в возможность изменений и зовут к единству, другие в нее не верят и зовут к разъединению. Нет возможности реальных изменений — вот объективная социальная причина равнодушия. Именно от безысходности ушли в одиночество герои Достоевского. Экскурс «в люди» того и другого был кратковременным, окончился неудачно и укрепил их в мысли о правильности своего пути.
В произведениях, до Сибири написанных, социальная активность обездоленных почти не проявляется. Герои не ставят вопроса о путях преобразований. Но объективно из~творчества вытекает один вывод: так жить нельзя. А как можно? Прямых ответов нет. Но в зародыше намечены два пути: смирение и бунт, сосуществующие уже в характере Голядкина. Но только намечены.
И мне представляется неверным тезис (широко распространенный) о революционности Достоевского до Сибири и смиренности после нее. Это не соответствует действительности. Важный штрих. Фабрика и церковь, встретившиеся на пути Ордынова. Два абзаца, их описывающие, — рядом. Беспросветность и угрюмость фабрики, и раззолоченные иконы, и трепет лампад церкви. Конечно, фабрика всегда мрачнее храма — разное у них назначение. Это так. Но для автора — это символ.
Я не хочу сказать о ставке на религию до Сибири. Лишь та хочу сказать, что не был писатель в это время бунтовщиком большим, чем в Сибири и после Сибири. В этот период жизни была выработано неприятие существующего, пути же российский и европейский были лишь намечены полуясными штрихами.
Помимо названных социальных проблем Достоевский поднимает здесь еще одну, чрезвычайно важную: место печатного слова в обществе.
Первые строки первого романа — эпиграф. Из рассказа «Живой мертвец» В. Ф. Одоевского. «Ох, уж эти мне сказочники! Нет чтобы написать что-нибудь полезное, приятное, усладительное, а то всю подноготную в земле вырывают!.. Вот уж запретил бы им писать! Ну, на что это похоже: читаешь… невольно задумаешься, — а там всякая дребедень и пойдет в голову; право бы, запретил им писать; так-таки просто вовсе бы запретил!» [1, 13].
Этот эпиграф есть заявка на свой путь в литературе, понимание роли и места писателя в обществе. Дойти до сути явлений, заставить задуматься читающего. Быть в гуще жизни, будить уснувшую мысль, не дать уснуть дремлющей, не дать задремать бодрствующей. Вот назначение пишущего.