Елагин молча смотрел на развалины и тихо покашливал, словно у него першило в горле. Гурин стоял рядом. Для него с детства не было большего удовольствия, чем смотреть из окна на ходу поезда. Даже на знакомые места. А тем более здесь: леса, реки, болота, отдаленные друг от друга хутора — для него, донецкого степняка, все это было в диковинку. А пепелища?.. Сколько их уже повидали на своем пути, а они не только не убывают, но с каждым километром их становится все больше и они все страшнее.
— Как вы думаете, заставят немцев после войны восстановить все это? — спросил Гурин у лейтенанта.
Елагин встрепенулся, но ответил не сразу — собирался с мыслями. Сначала распрямился, размял затекшие плечи, сказал не очень уверенно:
— Кто его знает, как оно будет, как постановят: это ведь будем решать не одни мы.
— А кто же еще? — удивился Гурин.
— Союзники тоже.
— А они при чем тут? За наши дела мы и будем судить. Им-то что! На их землю немцы даже и не ступали — что Англия, что Америка. Одну, правда, побомбили, а другая и выстрела не слыхала.
— Еще Франция есть… Другие страны — Польша, Югославия — они тоже сильно пострадали от немцев.
— Сравнили! Мы воюем и они! Наши потери и их!
— Сравнить нельзя, конечно, — согласился он. Помолчал, подумал немного, снова заговорил: — Ты вот говоришь: восстановить. А я думаю, дело даже не в этом…
— А в чем же? — нетерпеливо спросил он, с трудом подавляя иронию.
— Восстановить! Что восстановить? Как восстановить? — Голос его повысился до писклявого — так он был взволнован и так он старался внушить Гурину какую-то свою мысль, которую тот пока никак не улавливал. — Утраченное ведь не восстанавливается, — и он закрутил головой. — Новое появляется — да, а умершее — нет, не воскресает. И это относится не только к живой природе. Вот, скажем, стоял дом, и он мог бы еще долго стоять и служить людям. А его нет — сожгли, взорвали. Новый построят? Да. Но ведь это будет новый. Затратим силы, энергию, время — построим! Но у нас опять будет только один дом, а могло быть два, если бы был цел и прежний дом. С ним мы были бы богаче. Эта разруха заставит нас долго топтаться на месте — пока будем отстраиваться, раны залечивать. А могли бы ой как шагнуть вперед! И разрушения все эти творятся с умыслом, с да-альним прицелом: обескровить страну, опустошить, разорить, загнать нас в землянки, в пещеры, чтобы мы не могли выкарабкаться из этого десятилетиями, а может быть, и столетиями. Сделать нас нищими, отсталыми, а значит, и беспомощными настолько, чтобы можно было взять голыми руками. И странно: творят это люди, которые принадлежат к культурнейшей нации! Странно и страшно…
Гурин слушал Елагина и диву давался, как он здорово все это понимает, какой он, оказывается, умный человек! А они жили с ним рядом и только и видели на нем отвисшие брюки да неоправленную гимнастерку. Вот тебе и дремучий! Гурин смотрел в его голубые, как у ребенка, глаза, слушал, кивал, не перебивал: услышать такое Гурину было внове. До сих пор все это у Гурина как-то не выстраивалось в такую вот преднамеренную страшную стратегию противника, все это было для него в общем ряду деяний фашистов и объединялось одним словом «зверства». Елагин впервые как-то просто и ясно раскрыл ему смысл этих зверств и злодеяний.
Елагин помолчал, поиграл острыми скулами, проговорил, будто размышлял вслух:
— Заставить восстановить. Как? Пригнать их сюда под конвоем? Нет, такого не будет, это бессмыслица. Обложить их контрибуцией? Это дело непрочное: сразу ее не возьмешь, выплата же растянется на годы, да и толку-то. Больше для морального удовлетворения. Восстановить… — Он взглянул на Гурина. — А людей? Миллионы загубленных людей — кто восстановит? Их-то ни оживить, ни «восстановить», — Елагин нажал на последнем слове, давая понять, что он вкладывает в него особый смысл, но все же пояснил: — Численность населения с годами восстановится, но этих-то уже не будет. А сколько среди них полегло умных, талантливых, которые могли бы гораздо раньше двинуть дело вперед, чем это произойдет потом?..
— Товарищ лейтенант, кем вы были на гражданке? — спросил Гурин после некоторого колебания.
— Учителем, — сказал тот просто.
— Учителем? — удивился почему-то Гурин.
— Да. Преподавал историю в старших классах.
Учитель для Гурина всегда был вершиной, в его представлении он умнее, культурнее, более знающ, чем все другие люди — неучителя. Это преклонение перед учителем у него осталось еще со школьной скамьи. И вот он перед ним — учитель!
Чтобы как-то загладить свою вину перед Елагиным, хотя он никогда открыто и не подсмеивался над ним, и выказать ему свое расположение, Гурин не нашел ничего другого, как сообщить ему: