Увидев впервые калитку, я чуть не прослезился — так тронула меня эта забота крестного о матери. Мать уже немолода, жалуется на нездоровье — то живот, то ноги болят, и ведро воды с годами стало для нее самой тяжелой ношей. Открыв для матери свой колодец, крестный намного облегчил ей эту работу. Поэтому в каждый приезд я обязательно находил случай, чтобы поблагодарить его, а он всякий раз отвечал мне неизменно:
— Да ну… Шо мне, воды жалко?.. Правда, в сухое лето на поливку не хватает, но ниче, обходимся.
И после этого он обязательно что-либо улучшал на материной тропинке: либо расчищал ее, либо прилаживал к калитке для удобства из прорезиненного ремня ручку, а то и, совсем добрея, говорил матери:
— Кума, а ты ежели не на варево, так бери воду вон прямо из вагонетки, вороток, холера, тяжелый, пока выкрутишь им ведро, дак и лоб взмокреет…
У матери при этом влажнели глаза, губы подергивались, и она взволнованно отвечала ему:
— Ведро вытащить у меня силов пока хватает. Может, еще случится так, что поневоле придется просить когось подать воды, тогда уж… Да не дай бог дожить до такого. — И она взглядывала на меня ласково и благодарно — знала, что это я подбил Карпа на такое великодушие.
Мы подошли к колодцу. Врытая в землю вагонетка была наполнена до краев водой. Эту вагонетку крестный притащил из кучугур — старого, теперь заброшенного кварцевого карьера, — когда шлаковал свой дом: месил в ней раствор. Как он тащил такую махину — не помню, но точно знаю, что никаких вспомогательных средств вроде трактора или самосвала он не применял. Это не в его правилах. Не вытерпев, я пнул ногой в вагонетку, спросил:
— Тяжелая, наверное?
— А то легкая! — сказал он рассеянно, похлопав ладонью по гладко отполированному, до костяного блеска, колодезному воротку. — Ну, ты хоть бы рассказал, шо там слышно?..
— О чем?
— Ну, о чем… О войне.
— Ничего. Наоборот, сейчас разрядка идет, отношения налаживаются… Мир, тишина.
— Боюсь я таей тишины, — вздохнул он. — Не перед бурей ли она?
— Не думаю…
— А Китай?
— Китай… С ним переговоры ведем. Америка…
— Вот то-то и оно… Так что, может, бабка моя не зря сухари сушит?
— В любом случае — зря.
Крестный посмотрел на меня удивленно.
— Зря, — сказал я. — Сколько она сушила, а хоть раз они вам помогли?
— А сколько раз она сушила? После голодовки двадцать первого года, кажись… Так то ты и не помнишь, наверно?
— Двадцать первый не помню, а сухари крепко засели. Особенно те, которые мы с Никитой рассыпали. Потом крестная поросенку их скормила. А вскоре голод начался, тридцать второй год. Вспоминал потом те сухарики. Ох и жалел же я, что мы их рассыпали!
— Тридцать второй тяжелый был, — покрутил головой крестный. — Дужа тяжелый. Мы, правда, не так бедовали, у меня рабочая карточка была, а матери досталось.
Помолчали.
— Помнишь, значит? — Почему-то удивился Карпо.
— Такое не забывается. Я помню и второй матрас — тот, что перед войной сушили.
— Перед войной не было, то ты шось путаешь. Перед войной жизнь хорошо наладилась: карточки отменили, продукты всякие были. Народ ожил!
— А крестная все равно сушила, напуганная тридцать вторым годом.
— Шось путаешь… — стоял на своем Карпо.
Спору нашему помешала мать. Увидела нас, заупрекала:
— Ну что же вы стоите там? Вася, люди уже поприходили, спрашивают, где ты. Говорю: скоро придет. А вы тут прохлаждаетесь. И ты тоже — отец называется, — с напускной строгостью переключилась она на Карпа. — Где Ульяна? Ходите, посидим.
— Да мы уже посидели, — сказал врастяжку Карпо. — Иди, Василь…
— Во? — удивилась мать. — А вы?
— Обойдутся там и без нас, — отмахнулся Карпо. — Делов дома много.
— Опять у него дела! — рассердилась не на шутку мать. — И што ты такой? Самый же близкий: и сосед, и дядя, и крестный, а всегда надо упрашивать….
— Ну ладно, ладно, не ругайси, — быстро пошел на попятную Карпо. — Сейчас придем. Пойду Ульяну возьму.
— Скорее только, — попросила его мать, смягчившись.
Карпо пошел к себе, а мы с матерью через калитку направились на наш огород.