Выбрать главу

Три поэмы

ОНА ЯВЛЯЛАСЬ

Она являлась. Факт. Её приход предвидел наперёд ревнивец-кот, подобранный когда-то обормот, хитрец, мудрец и тот ещё приятель. Мурлыкая, входил он в кабинет, мяукая, будил меня чуть свет, был, в целом, благороден, спору нет, но имя он оправдывал — Писатель.

Её приход мой гнусный квартирант предвосхищал походом под сервант, и только я хватал дезодорант и пшикал вслед, чу! каблучки за дверью. Она входила, словно бы решив дышать не глубже, чем на слово «Жив?» Сама снимала плащ; его пошив скрывал ей крылья, я смеялся: «Перья». Я знал почти что каждое перо бородки, завитки; их серебро разглядывал на свет. Оно старо, но тем нельзя, ей-богу, не упиться. Был душ началом всех её начал. Когда я — чтоб ни губок, ни мочал! — тёр спинку ей порой, то замечал, что крылья водоплавающей птицы. Принявши душ, она с гримаской «фу» садилась в кабинете на софу и несколько минут, пока в шкафу искал я рюмки, так и оставалась. Я перед ней садился на пол при условии обычном: «Не смотри! Устала — жуть». (О, брови изнутри глазных орбит!) В глазах… но не усталость. В глазах — борьба прощений и обид. (О, брови изнутри глазных орбит и чуть с горбинкой нос! Был перебит, когда на санках прокатилась в детстве.) Я много знал о ней. Она сама рассказывала. Путано весьма. Но мило, мило. Я был без ума. «А сад наш был как лес, весь дик и девствен». Она училась. Боже упаси, на муз у нас не учат на Руси, но где-то всё ж она училась, и… и в том её был социальный статус. А так она была вся человек. А жизнь была — не Ной, а строй ковчег. Мы жили в СНГ, двадцатый век помалу изживал свою двадцатость. То время было странное. Друзья к «нельзя, но если хочется» скользя, ещё твердили, «всё равно нельзя», но над страной уже вставало «МОЖНО!» Нас многих друг от друга разнесло: кого уже кормило ремесло, кого к земле тянуло на село, кого к большой мошне тянуло мощно. Один был друг. И он уже не пил. Он строил дом, дошёл уж до стропил, но нёс в душе надлом, надкол, надпил, от цен на лес чуть было не сломавшись. Он приходил как будто невзначай, с моею музой пил на кухне чай, потом сопел в прихожей: «Выручай! Хоть тысяч пять и месяцев так на шесть». А мир покою пел за упокой. Была хозяйкой муза никакой. На это я давно махнул рукой и сам без лишних слов готовил ужин. При всём при том, нимало не тая, что не выводит быт из бытия, она зачем-то думала, что я весь ей принадлежу, что я ей сужен. Ведь что творилось, только я к столу черкнуть садился строчку, вся в пылу, она уж била крыльями; в углу зевал Писатель, отваливши челюсть. Из крыл её, двух быстрых опахал, пух-перья аж… Кот зубы отряхал, за ними взвившись, а она: «Нахал!» в него пускала шлёпанцем, не целясь. Я ей твердил: «Не стой ты над душой! На то не надо хитрости большой, чтоб так, рукой…» Она была левшой и правою рукой моей водила. Что делалось, всё делалось не в такт с моими мыслями. Мы заключали пакт друг другу не мешать, и этот факт всех наших отношений был мерило. Когда, не помню, но в один из дней я жутко провинился перед ней, признав в себе (принять ещё трудней) какое-то отсутствие культуры. Раз, в сигаретном плавая дыму, я буркнул: «Всё у нас не по уму, и, вообще, не знаю, как кому, но мне такой аж и не снилось дуры». Она застыла, будто я, злодей всю жизнь стреляю белых лебедей. Я что-то брякнул про борьбу идей, где нет, мол, отношений идеальных. Немного успокоил, и она уснула, вся разбита и больна, с крылом вподвёрт, а ножку — вот те на! — по-детски затолкав в пододеяльник. И надо ль говорить, что с той поры обшарил я окрестные миры, Писатель тоже обходил дворы, но возвращался с видом безнадёга. Она не появлялась. Ну, а там её прихода я не ждал и сам. Ничто надолго не приходит к нам, вот разве смерть, вот разве та — надолго. Друг приходил. Смотрел «600 секунд» вздыхал, что зреет, зреет русский бунт, пил чай, но — pacta observandа sunt — ни словом не обмолвился о музе. Потом был девяносто третий год, на крышах чёрный, как грачи, народ, и друг лежал под пулями, и кот пополз от телевизора на пузе. Крысиный яд ломал и не таких, он полежал немного и затих, а на меня напал какой-то стих, и я уселся наглухо за повесть. Потом мы раз встречались в ЦДЛ. «Ну что, жива?» «Ты тоже, вижу, цел». И я ушёл, сказав, что много дел, и сам себя кляня за бестолковость. Понятно, я не сделан из кремня. Я сам бросал, тут бросили меня, а в чём не прав, так это мне до пня, другие музы пусть других и судят. Когда же до меня дошла молва, всё это были лживые слова, я знал, что для меня она жива, и на Земле других уже не будет.

ТИПА ПОЭМА 1 Если есть на свете ангел типа в жизни, не в кино, прорицательнице Ванге он известен был давно. Но она об этом либо промолчала вообще. либо ангел — это глыба, в смысле, человечище. Лично мне встречался ангел из ЦК ВЛКСМ. Я общался с ней в Паланге за бурбоном «Дядя Сэм». Я ходил с ней, как Ромео, хоть признав не без тоски: государство охромело идеологически. В смысле, гонорар на бочку — и несись душа в райком! Путешествие в Опочку, фортепьяно вечерком. Хулиганские частушки, пьяный Гена-крокодил, лишь поэт рязанский Пушкин чистым Гоголем ходил. Но с тех пор я стал прямее, православный человек, и в походы на ромеев не хожу, как князь Олег. Каждый божий свет-денёчек выхожу колоть дрова. Пролетит по небу лётчик, вмиг прикину — ан их два. Пробежит собачья свадьба, вслед кобель едва живой, тут же думаю позвать бы в гости Игоря с женой. За стеной скребут две мышки, спят две щучки подо льдом. В лунку сразу две мормышки опускаю с мотылём. В поле трактор на запчасти, снег лежит аж с Покрова… Сдохнуть без Советской власти! И опять колоть дрова. 2 Славно, поработав справно, выпить правильной воды, и над пищей православной совершить обряд еды. То же и с духовной пищей. Только тут обряд важней, чтоб сказать бумаге писчей всё, что думаешь о ней. Чтоб пригладить попригоже ворох слов от «я» до «ё», всё, что прожито, итожа; в общем, планов громадьё. Каждый текст зовёт к ответу, но душа опять в тоске, потому что главной нету буквы в русском языке. А без этой главной буквы, переплётчицы сердец, всё выходит типа клюквы — «рубль», «дебилы» и «песец». 3 Коммунальные тарифы задолбали пол-Земли. Приутихли Тенерифе, Доминика и Бали. Позабылись все словечки что Ченнаи, что Мадрас. Покупаешь к русской печке электрический матрас. А ещё микроволновку и ту штуку, где фритюр, и кидаешь всё в кладовку, вообще-то, какой-то сюр. Видно, жить нам было скучно, а ковид… ну что ковид? Где ковидно, там фейсбучно, где фейсбучно… – без обид . Знает лишь земля сырая то, что жизнь бежит бегом. Выползаю из сарая с пустотелым чурбаком. Не в кадушку, не в подсвечник и не в финскую свечу, в буратиновый скворечник превратить его хочу. Чтоб сидел, как Буратино, на берёзе, будто врос, и законам карантина он показывал бы нос . И улыбкой озарённый, он смотрел бы каждый час, где он там, «ниссан» зелёный – для апреля в самый раз. А пока ж играет в жмурки с солнцем месяц-колотун, и берёзовые чурки гулко тюкает колун. Да ещё, такой мерзавец, сверхнахальства фенотип, в огороде скачет заяц и чихает, типа грипп. Да ещё дремуч, как леший, бородат, как Бармалей, местный лось кустами чешет; и не знаешь, что милей: застрелиться из травмата или вечером с вином начитаться Дюрренмата и заснуть угрюмым сном. 4 Индекс счастья вроде вырос, значит, доллар упадёт. На планете хроновирус время жрёт который год. Хроновирусные ушки из будильника торчат. В понедельник из царь-пушки не разбудишь их, сурчат. Слава богу, что сегодня календарная зима. Говорят, что время – сводня, вот и сводит всех с ума. Умер друг, а те далече. Телек тошен. Текст мельчит. Мир увечен. Рим извечен. Путин правит. Бог молчит. 5 Ничего нет постоянней, чем «возьми да напиши». В непонятном состоянье остаётся крик души. То картошечки отваришь, то селёдку чистить влом, то звонит с утра товарищ, приглашает в Шефский дом. Дом, конечно, очень шефский, был запал, да весь потух. И что делать? Чернышевский к слову «явка» сам был глух. Жаль, собраньем не восполнишь многих, спящих пятым сном. Веру Павловну тут вспомнишь в ожиданьи «помянём». Верапална, Верапална по-учительски права. Там, где надо, жжёт напалмом за мудрёные слова. «Кто мудрён-то, Верапална?» «Кто с капустой в бороде! Кто гундит высокопарно, о писательском труде. Труд твой – лишь в руке синица, а поэзия – журавль!.. Кстати, кто тут на страницах заиндей и закуржавль?» Кто да кто? Гонцы непрухи. К этим двум я сам суров. Сам твержу им: «Вы же духи из заснеженных миров. Не про вас подснежник вылез, чтобы встретиться с весной… Впрочем, что я с вами, вы из сказки ненаписанной». 6 Нет, за что мне, спросишь, ноша, эта ноша-дребедень? Утром вновь опять проснёшься, а уже чего-то день. И молчишь весь день, и ходишь, шаг бездомен, мир безугл, в сердце гул, в дыханьи «одышь» — то, чего не знает гугл. Но молчать гораздо лучше, чем вздыхать на склоне дня, ангел мой (вздыхал-то Тютчев) типа слышишь ли меня? Сё смиренье. Лишь две страсти «испытай» и «не греши», рвут как прежде на две части плоть и кровь земной души. Что тут скажешь? Круг кавказский. Вновь молчишь смирней овцы, как вдруг скрипнет снег из сказки и речёт так чётко: «Рцы!» 7 Снег скрипит, сухой с морозца: рцы да рцы, да рцы, да рцы. С февралём шёл март бороться, да умаялись борцы. К счастью, день уже длиннее, солнце всмак целует в лоб, и всё твёрже леденеет у крыльца глухой сугроб. И лыжня вся заскорузла, провалились желоба, будто два речны