Выбрать главу

— Нет, я уеду… — ответила она покорно. — Скажите Косте, чтобы он писал на адрес мамы в Ростов.

— Навряд ли мы теперь скоро увидимся… если вообще увидимся когда-нибудь.

Она посмотрела на него с грустью. Он был вместе с ее братом, и тот, наверное, так же дочерна обгорел на степном солнце…

— Я надеюсь, — сказала она почти с нежностью. — Но как знать, куда нас закинет война!

Острая колючая звезда блестела и лилась в верхнем углу окна.

— Это было бы чудесно все-таки…

Он только пожал ее руку.

Все темнело в комнате, и разгоралась звезда, и лишь раскрытый чемодан на полу напоминал о кратковременности их встречи.

— Я ведь давно знаю о вас, — сказала она. — Мне писал о вас Костя. Вы именно такой, о каком он писал…

Он мог ответить ей, что она тоже такая, о какой рассказывал ему Кедров. Вдруг часто-часто тоскующим голосом загукал на вокзале паровозик, ему ответил другой — и знакомая тревога вторглась в тишину вечера.

— Тревога! — сказала Наташа.

Война была над городом. Опять высоко в меркнущем небе летели немецкие самолеты, и снова томительное выжидание отодвинуло все остальное. Ударила зенитная пушка где-то совсем рядом в городском саду. В небе вспыхнули зигзаги разрывов. Соковнин слышал знакомый, как бы нагнетающий звук моторов немецкого бомбардировщика. Они сидели, невольно наклонив головы. Звук становился дальше, самолет уходил.

— Идите, Сережа, — сказала она, и он только теперь вспомнил, что забыл назвать себя; но она знала его имя, видимо, из писем брата. — Передайте Косте, что я напишу ему с Дона. Да, вот еще папиросы… возьмите себе и ему. — Она проводила его до лестницы. — Держитесь поближе к домам, могут быть осколки. — Они стояли на темной площадке. — Мы еще увидимся… будьте только осторожны.

Он быстро сбежал по ступенькам. Улицы были пустынны, и только в подворотнях и темных подъездах жались люди. Зенитки уже не стреляли, — вероятно, навстречу немцам вылетели истребители. Он шел по безлюдной улице, не ускоряя шага. Пустые трамваи, остановившиеся на время тревоги, стояли посредине улицы.

Полчаса спустя он подошел к воротам артиллерийского склада. Впереди, за деревянными домиками окраины, лежала степь. Две грузовые машины, нагруженные доверху боеприпасами, стояли в стороне, замаскированные под широкими купами акаций. Здесь, на окраине города, уже ощущалась война. Сотни людей, строивших весь день укрепления, утомленно возвращались с лопатами на плечах. Темная полоса противотанкового рва тянулась в отвалах пересохшей земли. Два шофера сидели на подножке машины и сумерничали.

— Как, товарищ лейтенант, — спросил один из них, и Соковнин понял, что это продолжение их разговора, — неужели и сюда он дотянется? И откуда у него, проклятого, такая сила берется?

— Сила, сила! — сказал сердито старший шофер. — Все страны обчистил… конечно, сила будет.

— Сила там, где правда, — сказал Соковнин, — а правда с нами.

Все было связано сейчас именно с этой правдой: и вечерняя притихшая степь, и тепло южного города, и Наташа Кедрова, и то, что было уже пережито и что предстояло еще пережить в великой страде войны…

II

Ночью стрелковый полк, занимавший оборону на рубеже Ушицы — Листвяное, был отведен на новые позиции. Немцы обошли Листвяное с запада, и теперь выдвинутые пехотные части могли оказаться отрезанными от основных сил.

Добираясь к месту расположения полка, Соковнин с капитаном Ивлевым поняли, что произошла сложная передвижка армии. По шоссе, обсаженному разросшимися тополями, как прорвавшая плотину река, сплошным потоком двигались беженцы. Гуцулы в длинных белых рубахах и соломенных шляпах, под которыми темнели точно вырезанные из дерева лица с глубокими морщинами; кишиневские и черновицкие евреи на шарабанах, в пролетках и бричках, напоминавших провинцию девятисотых годов; длинные арбы, поместительные, как дома, с несколькими семействами на охапке соломы; целые машинно-тракторные станции с тракторами, комбайнами, сеялками — все двигалось на восток… Тихие поселки и села, в которых мирно вызревали груши и яблоки, маленькие городишки на склонах, сбегавшие вниз, к глубокой горной реке, — все было теперь тоже вздыблено, воспалено, ставни на окнах домов закрыты, и всюду грузились на повозки, арбы и грузовики. Шли пешком, ведя за руль обвешанные узлами велосипеды, шли с котомками за плечами, все побросав, первые согнанные войной с мест, где родились и где прожили целую жизнь. Старые бессарабские евреи с широкими древними бородами неподвижно сидели на арбах и в бричках. Их бескровные губы шептали, глаза были обращены мимо всех — на восток, где в мареве осени было спасение. Медленные волы со стеклянной нитью слюны, упираясь в ярмо сильной грудью со складкой, отмеряли бесконечные степные дороги. Гнали скот — огромные стада непривычных к длинному пути коров, мычащих от боли в неотдоенном вымени и изнуренных зноем; стада свиней — целые свиноводческие совхозы — брели напрямик через степь, прямо по высокой пшенице, уже вытоптанной и почерневшей от колесной мази и автола. Всадники на конях, обугленные недельным переходом, гнали табуны лошадей. Справа и слева от дороги текли по степи волны овец. Блеянье, мычанье, свирепые окрики пастухов, треск тракторов, запахи перегретого керосина и масла, взбулгаченные, с бегающими из жилища в жилище жителями селения, вдруг онемевшие, без дымов из труб, с наглухо закрытыми кооперативами; и мертвые до самого горизонта поля с пшеницей, уже отяжелевшей, уже ждущей руки человека, созреванием встречавшей предстоящее свое уничтожение.