Выбрать главу

— Это я — Саша, — сказал он в черную щель приоткрывшейся двери.

За дверью ахнули, его впустили. Дрожащими руками, звеня стеклом о жесть, мать стала зажигать в темноте лампочку.

— Ох, сынку! — сказала она и прижала к своей груди его голову.

От знакомого тепла ситца, от материнской груди, от этого найденного вновь в черноте степной ночи родного дома у Макеева заломило глаза, и тугая боль в переносице долго не давала ему сказать ни одного слова.

— Мамо, мамо, — сказал он наконец, уже не стыдясь этой боли: все-таки увидел он ее еще, затерявшуюся в черную годину.

Прижимая к себе его заросшую голову, она гладила ее, как в детстве, торопливыми частыми движениями, точно успокаивая его и примиряя с тем, что случилось.

— Чуяла я, сынку, что придется нам свидеться, — сказала она так просто, как будто только на день разлучила их судьба.

Керосину в лампе было на дне, и фитиль шипел и потрескивал.

— Загасите свет, мамо, — сказал Макеев уже твердым голосом. — Сейчас не нужно огня.

Она торопливо загасила огонь, и они остались в темноте.

— Не думал я, что живой вас найду, — сказал он, расстегивая на себе полушубок. — Они, звери, ни младенца малого, ни старика старого не щадят. Говорите все, мамо.

— Что же мне сказать тебе, Сашенька? — спросила она горько. — Нет нашего с тобой села… ничего не осталось. Все дома спалили, людей поугоняли… кого окопы рыть, кого с собой забрали невидо́мо куда. Ни птицы, ни животинки — ничего не оставили. А народу поубивали сколько…

Она замолчала, только по клокотанию в ее горле он понял, что она не пересилила себя и заплакала.

— Вы сядьте поближе, мамо, — сказал он с нежностью. — Они еще не весь свет спалили, не всех людей погребли. Може, я вас еще поутешаю немного. — Она села с ним рядом, и он обнял ее за худое старушечье плечо. — Есть еще сила, мамо, — сказал он, теснее, точно дорогую находку, прижимая ее к себе. — За все ваше горе, за стариковские слезы ваши — за все она отплатит, дайте срок.

— Я, сынку, ни одной слезинки не выронила, — сказала она с жесткой, знакомой ему с детских лет выдержкой. — При тебе первую сронила.

Она сидела рядом с ним в темноте, твердая, несмотря на годы.

— Они, мамо, за все полностью ответят, — сказал он не сразу. — Вы об этом не сомневайтесь.

Теперь только пришла минута поведать, как пробрался он сюда в тылу у немцев. Она выслушала его, казалось, безучастно.

— Школу нашу новую, хорошую сожгли, — сказала она, — кино наше спалили… У Митрофановых всех четырех сыновей увели с собой в степь. В балке, може, шестьдесят человек покровских свалили. Курочкина хромого утюгом прямо в швейной убили…

Он выслушал все.

— Что же мы так сидим с вами… — сказал он вдруг. — Вы, думаю я, хлеба настоящего давно не кушали.

Он развязал свой мешок, достал хлеба и протянул ей. В темноте она начала есть, — горе, голод, одинокая старость встретили его тут, в уцелевшем чудом родном доме.

— А как, немцев много кругом? — спросил он осторожно.

— Ни… большая их сила наперед ушла. Только в школе комбайнеров, може, штаб их, може, еще что помещается.

Она жадно ела хлеб, и Макеев дал ей насытиться.

— Вы меня куда-нибудь схороните, — сказал он, — чтобы не застал кто случа́ем. А раненько вы мне еще порасскажете.

Она медлила, и он почувствовал в темноте, что она перестала жевать хлеб.

— Ты думку какую имеешь, за́раз матери говори, — сказала она строго. — Я еще только твои шаги услыхала, а уже знала, что — ты…

Он помолчал.

— Что ж, мамо, скрывать от вас мне нечего. Може, маленько поквитаюсь… а то счеты не сходятся. Утром мы с вами обо всем потолкуем.

В темной кухоньке, где летом обычно жужжали и толклись мухи, он лег на знакомую скамью. После ветра весны и длинного степного перехода густая блаженная истома, как в детстве, поползла к концам пальцев, потом к натруженным усталым ногам. Уже в полусне почувствовал он, как руки матери подтыкают худую уцелевшую одежонку, которую навалила она на него для тепла.