Снег выпал недавно, но степные ветра смели его с зеленей, и только в колеях и межах лежали траурные белые полосы. Неуютен и лишен человеческого счастья был этот простор оголенных полей. Сторонясь больших дорог, забираясь иногда на ночлег в подгнивший прошлогодний омет, Макеев шел теперь к Харькову. Свыше полугода минуло с той поры, когда апрельским утром, на повороте дороги, простился он с Феней. Но казалось, что было все это на заре другой жизни, — столько за эти полгода пришлось испытать.
Они шли навстречу ему, или он обгонял медленное шествие женщин — молодых, с лицами, почти смертельно истончившимися, или старух, спотыкающихся на последних заледеневших буграх своей жизни. Но жизнь все же повелевала жить, и, конечно, за всей этой опустившейся тьмой зардеет рано или поздно полоска зари, и люди волокли и несли последнюю надежду на то, чтоб дожить: зерно и прихваченную морозом картошку.
Не раз — с риском встретить немецкий патруль — вскидывал Макеев на спину мешок, помогая бормочущей слова благодарности женщине добраться до первой деревни… Но и в деревнях гулял гиблый ветер опустошения. Много было за эти полгода утрат: карательные отряды и даже целую дивизию бросили немцы, выжигая огнем партизанские гнезда. Погибли братья Онищенко из федварских лесов, схвачен был и подвергся самому жестокому насмеянию бывший шахтер с александрийского рудника Лозовой, и иссохшие тела с дощечкой «партизан» на груди раскачивались на ветру, спущенные с балконов в Кировограде и Харькове. Но было что перечислить и на пути не затихавшей ни на день, ни на час народной войны… Не один документ, захваченный в немецком разгромленном штабе, переправлен был по ту сторону фронта, помогая нащупать расположение немецких частей. Не один десяток немцев, угрюмо глядя на их тощие и широкие спины, вел он, Макеев, перед собой. Все ими было убито вокруг, и поля сумрачно рыжели колючим сжатым жнивьем… не народу-хозяину суждено было есть хлеб, который он засеял: состав за составом хлеб гнали в Германию.
У крайних пустых сараев без крыш Макеев увидел двух женщин. С прядями выбившихся из-под платков волос, в рваных шубейках, дымившихся на спине от остывающего пота, они безучастно сидели на придорожном бугре. Два тяжелых мешка, непосильная ноша, которую волокли они, вероятно, от самой Полтавы, лежали возле самодельной тележки. Он прошел было мимо женщин, но вдруг вернулся назад.
— Что же вы делаете, бабочки, — сказал он сурово, — простудитесь насмерть. Вы бы хоть до хаты дошли.
Только теперь увидел он, что обе — девушки, измученные и обессилевшие до равнодушия ко всему на свете. Он наклонился и потряс одну из них за плечо.
— Вставай, вставай, милая, — сказал он, уже не скрывая сочувствия в своем голосе, — ну, куда это годится… — Он взялся за лямку притаявшей к мокрому снегу тележки. — Ах, девочки, девочки… — добавил он и только махнул рукой.
До ближней хаты нужно было пройти по разбитому, в тяжелых смерзшихся колеях, грейдеру с полкилометра. Девушки покорно пошли за ним следом. Они шли молча, натруженным шагом, и он искоса вгляделся в их лица. Одна была черненькая, с острым личиком и с таким отчаянием в больших измученных глазах, что он только крякнул от внутренней боли; другая была широкая в кости, с лицом чуть скуластым и полным упорства, — встречал он уже не одно такое до времени созревшее в испытаниях войны существо.
— Вы откуда идете? — спросила она.
— Я-то? — Макеев усмехнулся. — Со степи.
— До Харькова?
— Может, и в Харьков загляну, — ответил он уклончиво.
Минуту они снова шли молча, и он с упорством волочил тяжелевшую тележку.
— Неужто так от самой Полтавы и везете? — спросил он горько.
— А что же делать, если иначе нельзя? — с каким-то сразу подкупившим его прямодушием ответила скуластая девушка.
— В Харькове живете?
— Ну да, в Харькове.
— Сестры?
— Нет, так… — Девушка замялась, и он не повторил вопроса.
Надвинулась туча, понесло мелким колючим снежком. Они прошли еще с четверть километра, и он остановился отдохнуть.