страха стать старой и вот наказанную за это долгой жизнью, чем еще можно наказать? Ну, потеряла лупу, искала весь день, а та, разбойница, смотрела на меня с плиты, вылупилась на старую дуру. Укатали сивку горки. Скривило артритом пальцы. Кожа свисает, как присборенная занавеска. Стала маленькой, скукожилась – как дохлая мартышка. Потерялась в кровати. Копаюсь бессонными ночами в прошлом. Раскапываю мою Трою, которой, может, никогда и не было. Песок, труха – лопатой. Вдруг блеснуло что-то фарфоровое – тут нужно осторожно, кисточкой. Раскопав, рассматриваю найденное и под таким углом, и под этаким, и на просвет, и нюхаю, и скребу ногтем. Первой любовью был фарфоровый щенок. Папа подвел к буфету и сказал, что щенок не обыкновенный, а волшебный. Он любит меня и будет мне приготавливать каждый день конфету, если я буду себя хорошо вести. Взял щенка, снял голову – внутри тот оказался пустым, и там лежала конфета. Я старалась изо всех сил вести себя хорошо и каждый день получала от моего любимого фарфорового щенка волшебную конфету, восхитительную, необыкновенную, несравненную, самую вкусную на свете. А один раз вбежала в комнату и увидела, как отец сидел на корточках, в руке бумажный кулек, а рядом на полу безголовый щенок. Отец увидел меня, смутился и протянул мне конфету, которую собирался положить внутрь. Я взяла ее в рот, и она показалась мне невкусной. У меня была аллергия на кошек – в шесть лет вдруг началось, никто не мог понять, в чем дело. А я знала в чем, но никому не говорила. Или думала, что знаю. У меня была в детстве кошка, она состарилась и убежала умирать в поле. Кошки прячутся, когда умирают. И вот я задыхалась, если в комнате кошка. И из-за этого, когда в первый раз все должно было произойти с человеком, которого я любила, а он был женат, у меня начался приступ. Мы пришли к нему домой. Жена с детьми за городом. Он целует меня, а я через какое-то время начинаю задыхаться. Спрашиваю: кошки нет? Отвечает: нет. Но я же чувствую. У них действительно была кошка, но ее увезли на дачу, а шерсть везде осталась. И вот говорю ему: я не могу, мне плохо, а ему кажется, что это я кокетничаю, придумываю какие-то глупости, играю. Он меня начинает раздевать, а мне дышать невмоготу. Никак не могла раньше понять, как это все может происходить одновременно: вот я сейчас здесь, с лупой в руках, и в то же время я там, прижимаю его к себе и чувствую, что теряю сознание, умираю, вдохнуть не могу. А теперь понимаю, что все просто. Все всегда происходит одновременно. Вот ты сейчас пишешь эту строчку, а я ее как раз читаю. Ты вот сейчас поставишь в конце этого предложения точку, а я до нее как раз в то же самое время доберусь. Дело же не в стрелках на часах! Их можно перевести и туда, и обратно. Дело в часовых поясах. Шаги циферблата. Все происходит одновременно, просто на всех часах стрелки разбежались, кто куда горазд. Такая петрушка из-за того, что солнце встает в окне на кухне, а садится в другом окне, в комнате, за лимоном на подоконнике – сунула в горшок с землей косточку, а теперь вымахало целое деревце. Это как Новый год – в Лондоне еще только на стол накрывают, а в Японии уже все пьяные. Вот я жду пенсию в пятницу, а в то же время пятничные облака еще где-то в водопроводе. Тот, в камере, еще только царапает на стене лодку – и при этом он уже спускается по Тибру в сторону Орвието. Вот я говорю вам, моим любимым, на классном часу, что в Бога верят только старушки, и в то же время шепчу в подушку: Господи, иже еси на небесех, – и думаю, как красиво: на небесех… И благодарю за каждый прожитый день, за ту любовь, которая у меня была. И прошу прощения за то, что уверяла вас, будто у Бога нет доказательств. Чушь собачья! Чудо – доказательство. Смерть – это чудо. Я умру. Какие еще нужны доказательства? Это ведь только так рисуют – с бородой, в какой-то хламиде. А на самом деле это, может, не грозный старик на пятничных облаках в водопроводе, а какой-нибудь курортник – бродит по балтийскому пляжу с коробком из-под спичек, вглядывается в выброшенные на берег водоросли, ищет янтарь, и, когда проходит мимо, хрустят под его сандалиями ракушки. Или та продавщица, которая мне тогда сказала: вот, женщина, возьмите хорошие бананы, что ж вы дрянь-то выбрали! Или тот самый путаник, который сначала все на свете перепутал, а потом ворвался в гостиную и съел вареник. А скорее всего, и не то, и не другое, и не третье – а что-то очень простое, какая-нибудь трава. Трава-мурава. Растет себе. Пускает корни в каждой расщелине. Когда-то знали, что она и есть бог из семейства тайнобрачных, а потом забыли. Теперь осматривают развалины храмов, а сути не замечают: храмы лишь отмечали, где находится священная гора или роща, ведь грозные старики, курортники и путаники жили не в алтарях, а в кронах, ветре, траве. Все дело в травке-муравке. Если в первобога перестают верить, он же не исчезает, просто живет себе где-то в сторонке, неприметно, невидимо. Помнишь дом, построенный всем богам? Поскольку все происходит одновременно, то ты и сейчас идешь с ней – со шрамами на ногах или без, неважно – по виа Пастини, а потом вы выходите на пьяцца Ротонда, и вот он, храм храмов, затерялся в толкучке домов, его затолкали со всех сторон архитектурные оборванцы. Под колоннадой пристают к туристам древние римляне в пластмассовых доспехах – переодетые стрельцы с Красной площади. Когда входите сквозь узкую щель огромных, бронзовых, зеленых от веков дверей, по голой потной коже пробегает сквозняк, будто кто-то прошмыгнул между ног, какая-то невидимая кошка или бог кошек. Вы входите из зноя в полумрак и прохладу. Все взгляды притягивает к себе oculus. Его подпирает косой столб света – пыль, дымка. Под потолком летают какие-то насекомые, вспыхивают в луче. Старинная фотография на стенде – во время наводнения в храме плавают лодки или боги лодок. Все время хочется смотреть вверх – в зрачок. Где-то там, высоко над головой, под клетчатым гулким сводом, притаились те, кого вздумал отменить своим указом наивный Феодосий, решив уплотнить их непорочной Марией и мучениками, – велел привезти двадцать восемь телег костей из катакомб. Мол, нечего вам тут жировать. Ишь какие хоромы! Нам пот, а вам в рот! Было ваше, стало наше! В тесноте, да не в обиде! Трудом праведным не наживешь палат каменных! К чему было умываться, коли не с кем целоваться? Люби, как душу, тряси, как грушу! Ордер на выселение есть, но как же их выселишь, невидимок? Они, может, тут везде по углам висят вверх ногами, как летучие мыши. Обвернулись крыльями, нахохлились, сжавшись в живые клочки, ждут своего звездного часа. А главный, всемогущий, никого не ждет, на то он и травка-муравка. Только его не сразу видно. Надо выйти. Идем, я покажу. Ты выходишь первым, а та женщина, у которой одновременно и есть шрамы на ногах, и нет, остается с той стороны дверей переждать, пока пройдет очередная туристическая группа. И вот пока ты сейчас стоишь между колонн и ждешь, когда она выйдет – то ли минуту, то ли все эти годы, – а она стоит и ждет, когда все пройдут, чтобы не толкаться в дверях, я тебе покажу самое главное, вот здесь, где боковая и задняя стена из кирпича, а потом вдруг – скала из розового известняка, на ней – капители колонн, обломки фризов с дельфинами, и все это одето мхом и заросло, видишь, богом, легким, курчавым. У нас – комнатное растение, иначе не выживет, без человеческого тепла, а здесь сорняк. Так вот, это на мертвом языке, обозначающем живое, – Adiantum capillus veneris. Травка-муравка из рода адиантум. Венерин волос. Бог жизни. Чуть шевелится от ветра. Будто кивает, да-да, так и есть: это мой храм, моя земля, мой ветер, моя жизнь. Трава трав. Росла здесь до вашего Вечного города и буду расти после. А тех, бородатых в хламидах, которые придумали порочное зачатие, рисуйте, ваяйте сколько хотите. Я прорасту сквозь все ваши холсты и пробьюсь сквозь весь ваш мрамор. Я на каждой руине на Форуме и под каждым кирпичом под флоксами. А где меня не видно, там моя пыльца. Где меня нет, там я была и буду. Я там, где вы. Вы на пьяцца Колонна – и я. Демонстранты надели белые халаты и скандируют в мегафон: «Morire con dignità!» Это врачи онкологической клиники грозят забастовкой, если им не повысят зарплату. Пристают к прохожим с каким-то длинным воззванием, мол, подмахните, вы ведь тоже не сегодня завтра на онкологию проверяться будете! У вас, мужчина, с простатой еще все в порядке? Ну-ну. Увидимся! И здесь же, на Корсо, где толчея и галстуки такие дешевые, что хоть ешь их, – еврейские бега. Должны бежать голыми. Как распяли Господа нашего – в чем мать родила. Карнавал. Карнавалиссимо. Веселится и ликует весь народ. Последний бобыль, которому не во что одеться, выворачивает себе куртку, вымазывает лицо углем и бежит туда же, в пеструю кучу. И веселость эта прямо из его природы. Ешь-пей-веселись, на хорошенькой женись! Евреи, понятно, откупились, остался один ороч. Портной, у которого нет ни сюртука, ни подушки, зато жена, дети и соответствующее огорчение. И вот ведут тунгусы ороча сюда, на Корсо, а жена и дети громко плачут, прощаются с батькой, потому что живым не добежать. В толпе раздают шпицрутены. Снимает ороч штаны, а вся улица помирает от смеха. Он стоит уже голый, прикрывая руками срам, и говорит: Меня сейчас убьют, и я хочу сказать, что я вас очень люблю, и тебя, Женечка, и тебя, Алеша, и тебя, Витенька! На старт, внимание, марш! И вот он бежит, а его бьют. Помилосердуйте, братцы! Он бежит, а его бьют. Помилосер