Он грел его и сейчас, этот акт, и через него же он нынче уяснял, какая в тот момент была мебель в комнате: небольшой стол, который все та же бабушка подарила ему, когда он впервые пошел в школу, и на котором он уже успел сделать заметное пятно там, внизу, куда сама по себе почему-то любила постучать его правая нога; никелированная кровать, которую он не очень любил, потому что каждый день, кроме воскресенья, из нее надо было вставать по звонку будильника, а потом еще и прибирать ее; его же персональный стул со странной, отчасти облупившейся виньеткой на спинке, ну, и еще другие незначительные вещи той комнаты, в которой он и после этого поглаживания по голове долго еще продолжал жить и взрослеть.
В том же самом акте поглаживания для него существовала, наконец, и сама бабушка — сочетание классической доброты со спокойствием и ровностью почти неодушевленного предмета, умеющая заботиться не только от своего собственного лица, но и от лица мамы о папе, от лица папы о маме, от лица детей о родителях и так далее — в бесконечном числе всех возможных и даже невозможных сочетаний; умеющая любить каждого члена семьи больше, чем всех остальных; нигде всю жизнь не работавшая и по этой причине обладающая привычкой раньше всех в доме вставать, позже всех ложиться и безотказно помнить, где и что в доме лежит. Бабушка, давным-давно отдавшая этому дому все, что только можно отдать, даже свое имя и отчество, и называемая теперь детьми, взрослыми и соседями бабусей или просто Ба.
Ба, в образе и прикосновениях которой нынче, в очередном короткометражном сеансе реальных воспоминаний, почему-то была овеществлена земная жизнь Алеши Дроздова мирного и военного времени, вполне реальная жизнь, уже странным образом ничуть не нуждающаяся в его нынешней фантазии, но хрупкая и эпизодическая, как те приборы, наблюдения за которыми Дроздов проводил несколько раз в сутки.
Впрочем, и вся та жизнь, которая уже была, которую Алеша Дроздов, так или иначе, а все-таки уже прожил, переставала быть. Переставала приблизительно так же, как перестает быть съеденный тобою хлеб. Единственной и непоколебимой реальностью всегда ведь остается только хлеб насущный, то есть тот, который тебе съесть предстоит, который ты съешь во что бы то ни стало в скором и даже не в очень скором времени.
Прожито — это, значит, что? Это — конец! Дым, туман, полное отсутствие настоящего, а, значит, и сущего!
А вот не прожитое, так это — твое, твоя реальность, твоя страсть, твое вожделение и пылкая любовь, твой повелитель, твой собственный угол в общежитии всех живых...
И Алеша Дроздов торопился втиснуться в этот угол-уголок, такой непрезентабельный, такой очевидно-необходимый и такой таинственный своей необходимостью. Хотя бы ненадолго. Хотя бы и в нереальный уголочек — заключенный в пространство одного человека. Разве у него была сейчас такая возможность — разбираться в том, что — реально, а что — не совсем?!
— Ну, а где же все-таки твои часы, Алешенька? — спросила Тонечка. — Я так ждала тебя, так ждала. Ты исчезал? Куда? И вообще, куда исчезло все? Где море? Где чайки? Где пальмы? Которые я чувствовала и которые чувствовали меня? Я не очень, я не до конца верила им, но, когда они вдруг исчезли, я им тотчас поверила...
Действительно, ничего этого уже не было, а была только зеленоватая фосфоресцирующая темнота и в ней Тонечкин голос.
— Ты хотела прийти ко мне по часам?
— Я хотела прийти к тебе, — ответила Тонечка из темноты. — Я должна узнать тебя ближе, узнать совсем. Без часов я не могла этого сделать.
— Сейчас мы что-нибудь придумаем... — ответил Дроздов. — Сию минуту! Как все-таки прекрасно твое желание! Как я ждал его! Но у нас и у тебя лично уже нет состояния сиюминутности! Ведь ты потребовала, чтобы был назван час. Час нашей встречи. И вот...
— Что же мы будем теперь делать, Алеша? Я допустила слабость, но ведь ты-то мужчина!
— Чуточку терпения! И еще чуточку, милая Тонечка!
Конструкция обозначилась не сразу, но уже спустя минуту в ней без труда можно было различить стрелу точно тех же очертаний, которая была на карманных часах Дроздова, только это была большая, огромная Стрела, и на одном конце ее стояла Тонечка. Испуганная и растерянная.
Там, на том конце, был ветер, и волосы на Тонечкиной голове и юбочку вокруг Тонечкиных колен сбивало ветром на сторону. Дроздов же стоял теперь на площадке-круге, положение которого было точно зафиксировано вертикальной осью Стрелы.