Я один только и знаю. Потому что он — это я.
Итак, поскольку меня никто не знает, — я один.
Я один, потому что нет другого такого же Густова Владимира Ивановича, не найдете.
Я один, потому что никто другой не написал в прозе того, что написал я. Лучше — найдете, но таких же строк — нет.
Я один потому, что я знаю, что я один.
Теперь вы со мной, с одним, познакомились, да? Если да, я продолжу разговор. Уже по знакомству продолжу. Я скажу: писательство, настоящее, — это прежде всего ощущение себя как одного. Как единственного. Не обязательно этот один-единственный лучше, умнее, талантливее, возвышеннее, проницательнее всех других, вовсе нет, вовсе не в этом дело; дело в том, что писателю необходимо выразить свою единственность, какой бы она ни была. Вот и все.
И все тут: ребенок родился, так это он родился у писателя; умер кто-то, так умер не кто-то, а близкий писателю человек; кирпич упал на голову писателя, у него последняя мысль: почему кирпич именно на писательскую голову упал?
Эгоизм? А как хотите, так и называйте — эгоизм, эгоцентризм, тщеславие, бзик, чудачество, нелепость, комедия, трагедия, — как хотите, но только так оно и есть. Так, и никак иначе.
Вы меня спросите: откуда я это знаю?
В том-то все и дело! Не знаю откуда, но откуда-то и зачем-то я знаю о литературе, о литературном творчестве все. Все как есть. И что бы я об этом предмете ни услышал, что бы ни прочитал — все, оказывается, мне давно известно. Давным-давно, с незапамятных времен. И любое произведение прозы я тоже знаю сам по себе, и никто меня не обманет ни с книжной страницы, ни со сцены, ни по телевизору, ни по радио. Все, что я знаю о литературе, я знаю сам: и громкие имена, и реликвии, и многотомные собрания сочинений, которые переиздаются через каждые шесть-семь лет на русском и на языках других народов, и обширные рецензии, и премии — мне нипочем. Потому что я — сам! Мне даже смешно, если кто-то в этом вопросе пытается обвести меня вокруг пальца, купить задешево. А это невозможно. Ни задешево, ни задорого, никак. И я только удивляюсь: о чем думают восьмитомные авторы? Неужели они не думают о том, что среди читателей могут быть и такие всезнающие люди-писатели, как Густов? Владимир Иванович?
Вот и беседы более или менее маститых с молодыми... К чему? К чему, если я чувствую, что собеседник мой, мой назидатель интересуется не столько мной, сколько собой? Если в этом мы с ним на равных?! В стремлении утвердиться в литературе, стать большим писателем. Он хочет им стать, и я хочу стать им же, только мы с ним на разных этажах устремления, вот и все. Я — на первом этаже, а он — на втором, вот и все... Разница небольшая. Он, конечно, может получить что-нибудь за успешную работу с молодыми, какое-нибудь поощрение, а я нет, не могу, но, как вы, наверное, понимаете, дело только в том, чтобы между нами была истинная разница, чтобы передо мной был по-настоящему большой писатель, перед которым я действительно и от души почувствовал бы себя маленьким. А этой разницы нет.
Ее-то мне и не хватает в литературном общении, в котором я ведь имею солидный опыт: совещания молодых, литобъединение «Молодость»...
Я хочу, чтобы со мной говорил по-настоящему большой писатель и говорил совершенно на равных и чтобы неравенство наше я почувствовал бы только при чтении его книги, уже ночью, оставшись с его книгой один на один, взволнованный и огорченный: завтра раню вставать, а я не могу уснуть, не могу простить себя за то, что я — маленький, за то, что днем я говорил на равных с ним, с большим. А получается наоборот: днем общение наше проходило при совершенном его превосходстве, а потом я взял его книгу, полистал, прочитал — господи! Да откуда же оно было-то, это превосходство? Почему — было? Зачем я-то, дурак, сам искал этой встречи? Этого унижения? Вот где обида-то! Истинная!
Я живу во всем том, что называют «гущей жизни», он об этой гуще только наслышан, но печатаюсь все-таки не я, а он! Я знаю, а ему везет. Где справедливость? Где моя единственность?!
Мне, начинающему, говорят — и я этому искренне, всей душой верю, — что литература навсегда посвятила себя правде, красоте и справедливости. Прекрасно! Я верю, верю и даже объединяю все три понятия в одно — справедливость.
Но в жизни-то самой литературы столько несправедливости, что невольно я спрашиваю: как же литература может отражать справедливость, если она сама в своем быту так несправедлива?
И вот уже, несмотря на свою веру, я сомневаюсь. Я не знаю, каким образом совмещаются во мне эта вера и эти сомнения. Но я знаю, что мои сомнения тоже есть не что иное, как знание мной литературы, ее жизни.