Я ищу, я нахожу для литературы оправдания, как искал бы их для себя, если бы мне предстоял некий суд — высший в моей жизни. «Артистка? — спрашиваю я у литературы. — Артистка ведь не сама себя играет! Она сама может быть доброй-доброй, а играет злодейку! Она сама может быть безупречно нравственной, а служит в храме искусства, в котором по горло склок и свар, — в театре служит! А если наоборот: злодейка играет добрую-добрую героиню?!»
Сомнения...
«Но ведь сомнения — тоже в природе литературы?» — утешаю я себя.
Право, я что-то затрудняюсь жить: на все и вся не хватает души. Не хватает на всю веру и на все сомнения. А оттого, что душа не вмещает всего этого, она становится пуста. Вот так, середины нет: или все, или ничего. Но ведь у кого-кого, а у писателя должно хватить! Душа вон — должно хватить у него души! Я вот знаю, что живописец может писать только для себя — завести небольшой мольбертик и в выходные дни, расположившись на берегу озера (реки, водохранилища), набрасывать пейзажики для себя, своей собственной души ради. После можно повесить пейзажик над кроватью или в прихожей, будут приходить гости: «Сам? Неужели?! Неплохо, неплохо!»
В музыке тем более — играет человек на фортепиано или на балалайке для себя, для друзей, и вполне хватает с него удовольствия, он другого и не ищет.
И в театральном искусстве можно ограничиться кружком самодеятельности. Вполне.
Даже и в поэзии и в той сколько угодно доморощенных и домашних поэтов, сколько их нынче среди ученых, представителей точных наук, пишут стихи — и неплохо, собираются, читают «свою» поэзию друг другу — тоже неплохо. Их это вполне устраивает.
А вот в прозе — нет и нет, в прозе не то! Там — ничего длясебяшного, и вот я в жизни не встречал прозаика, который писал бы рассказы или повести ради собственного удовольствия, для узкого круга друзей-приятелей. В прозе, если ты что написал, то уже не найдешь себе покоя до тех пор, пока это не опубликовано, пока не стало достоянием многих тысяч людей. Может, это вовсе и не достояние, может, что-нибудь сомнительное и даже никому не нужное, но тут счет другой — раз опубликовано, значит, нужное, до зарезу всем необходимое, без чего человечество завтра же погибнет. Вот тут-то и начинается — когда каждый бьется за место под солнцем, а место это — страницы книг и журналов. Вот она какая распроклятая эта проза. Кто ее только выдумал?! Какая коварная! Кто до нее всерьез дорвался, тому подай десять книг в год! И деткам его — подай! И полезным друзьям-приятелям — подай! И... подай! А другие?! Они ведь тоже хотят!
Проза требует одиночества, пока пишется, но чуть только она написалась — подавай ей читательскую массу, она без этого уже ни минуты не может, она с лихвой — ох, с какой лихвой — желает компенсации за свое начальное одиночество.
Нелепо?
Вполне может быть, но такой уж это крест — его надо нести. Такие обстоятельства — в них надо существовать. Подумаешь, гору ты своротил, тиснул какой-нибудь рассказик в какой-нибудь газетке, но тебе все кажется, что именно — гору, именно — своротил, что едва ли не каждый прохожий тебя на улице узнает: «А-а это тот самый, который...»
«Который меня осчастливил», — так, кажется тебе, произносит каждый прохожий...
И никто-то и нигде тебя в этом не разубедит, даже в редакции молодежной газеты, которая тебя напечатала. Хотя там считают наоборот, будто это они тебя осчастливили. И главный, и зам. главного, и зав. отделом, и литсотрудник, и даже машинистка Юлечка, все они непоколебимо так считают, всем ты, безусловно, обязан по гроб жизни.
Но меня и это не смущает, и я вступаю в редакцию, словно на седьмое небо. А кто этого не понимает, кто не на седьмом, а только на шестом небе, тот глупец и чуть ли не личный мой враг.
Я в тот миг совершенно забываю, что главный — в огромных очках, с очень громким голосом и очень тихим нравом, который только и ждет не дождется, кого бы ему послушаться и чей бы юбилей не забыть отметить, вовсе не обо мне думает. Он уже давно вышел из молодежного возраста, его давно должны куда-нибудь перебросить, так вот он об этой самой переброске и думает, только о ней, а вовсе не обо мне.
Я забываю, что зам. главного, теннисист-разрядник, стройный малый (летом — пестрая кепочка, зимой — пестрый вязаный колпак) тесными, но никому не известными узами связан со столичными журналистами, именно об этих узах он и думает. Кроме того, именно он, а не кто другой зарезал три моих предыдущих рассказа, и зарезал-то, по моим наблюдениям, не без злорадства. Теперь, когда все-таки напечатан мой четвертый рассказ, кто-кто, а он-то, конечно, мой несомненный благодетель.