Выбрать главу

Нашелся какой твердокаменный, какой принципиальный шантажист — словно капитан Гастелло сразу на нескольких товарищей пошел на таран: «А вот вы у меня дрогнете, а я — ни на секунду!»

Хамство какое, какое пренебрежение нормами! Какое — дисциплиной!

Да кто и когда такое хамство по отношению к себе допускал, кто прощал? Доведись до меня — я бы разве простил? Ни в коем случае! Я бы сказал: «Что-о-о? Нас вздумали пугать? Ну и пусть кончает со своей жизнью — драгоценность какая! Других таких драгоценностей у нас нет, не было и не будет! Да и кто это ему, как его, Привалову, что ли, поверит, будто он с чем-нибудь способен кончить? У него что там, служебный кабинет? И служебная машина круглосуточно? И секретарша? И два помощника? И прочее, и прочее? Не-е-ет! Поощрять хамство — это мы к чему же придем! Поощрять, идти на поводу — это...»

Вот как бы я ответил на «без колебаний», будь я на месте товарища Щ. и других товарищей! Так бы, именно так и ответил. А больше — никак!

И хотя бы «без колебаний» было употреблено в записке один раз, где-то в середине текста, а то ведь один раз и потом еще один уже под самый конец, в заключение. Под самый занавес!

Не знаю, не знаю, ума, что ли, я окончательно лишился в тот момент? Когда писал эти слова?!

И это — только для начала, для первых нескольких минут из тех двух часов, которые мне предстояло прожить в таком вот ожидании, в таком состоянии.

Теперь я уже сидел в опустевшем фойе у огромного окна с огромным подоконником, фойе было пустое-пустое, но я все равно сел так, чтобы меня никто не мог видеть между двумя стендами с фотографиями.

Я сидел за стендами как за ширмами, и фотография справа и слева от меня были будто бы с какой-то другой, не нашей, планеты. А ведь ничего подобного — среди множества лиц и фигур, персональных и группами, немало было моих давних знакомых — участников нынешних заседаний... Где-то и с кем-то был, кажется, сфотографирован и я сам, с кем-то вдвоем, с какой-то очень заметной личностью, и еще недавно это было мне так приятно, и в эти дни в перерывы между заседаниями я не раз подходил к стенду, чтобы взглянуть на себя в обществе... в чьем же все-таки обществе? Представьте, я даже и не помнил, в чьем именно. Наверное, я мог бы вспомнить, но не хотел, так было мне скверно сейчас, человеку «без колебаний».

Я думал о том, как я, оказывается, одинок! Ну вот, предположим, завтра меня не будет — и что? И что же из того? Кто это заметит, у кого появятся на глазах слезы?

Ну, домашние поплачут — жена, дочь, сын и даже старушка теща всплакнет, а другие-то? Других-то, с кем я имел дело, общался годами — их сколько? С кем я дружил, ссорился, против кого интриговал, кто интриговал против меня, кому я подчинялся по работе, кто подчинялся мне, с кем мы вместе что-то делали, где-то выступали, к чему-то призывали, выполняли и проваливали планы, подготавливали материалы для вышестоящих организаций, ездили в командировки — их сколько? Но разве кто-нибудь из них заметит мое отсутствие? Присутствие — да, замечали, а отсутствие? Значит, и к моему присутствию они тоже были совершенно безразличны: то ли присутствует на букву «П» Привалов, то ли на букву «И» Иванов — какая им разница? Кого бы я вот сейчас, в эти минуты, мог позвать на помощь, кому рассказать о состоянии человека «без колебаний»? Некого позвать... По себе сужу: если бы кто-то, будучи в моем положении, позвал меня: «Вот, брат, в какой я оказался переделке, в какой ситуации — помоги, выслушай меня» — стал бы я выслушивать? Я бы уклонился — сам, дурак, написал записочку, написал «без колебаний», сам и выкручивайся, других таких же дураков не ищи...

Но если и так, все равно, все равно я уже был зол, до глубины души негодовал на всех на свете, кроме самого себя. Все были виноваты, все-все, и только я один от начала до конца — прав. Все были одной половиной человечества, злой и бессердечной, а я был ее другой половиной — разумной, доброй и, главное, страдающей. Настолько доброй, что меня поражала эта доброта. Настолько страдающей, что и передать невозможно.

Вот так две половины человечества были, они были на равных, а если не равных и если уж решается их судьба, кто же должен уйти со сцены — зло или добро? По справедливости? А кто из них должен остаться? По справедливости?

И представьте себе, остался, реально остался я, другая же половина человечества — только в моих воспоминаниях.

А от этого сначала фифти-фифти, от этого сначала предположительного, а потом уж твердо усвоенного мною собственного и трагического, а все-таки превосходства, от этой моей реальности легче стало измученной душе моей, и я подумал: «Большой или маленький, это уж другое дело, но только настоящий руководитель должен чувствовать себя руководителем в любых условиях! Даже если он остался один-одинешенек на всем белом свете, все равно он — руководитель и никто другой».