В квартире стояла уверенная в себе ночная тишина, все уже спали, а вот у соседей кто-то все еще плескался в ванне, гудели водяные краны, замолкали и начинали гудеть снова.
Вдруг скрипнула кухонная дверь, приотворилась, и медленно вошел Мансуров-Курильский.
Он был в пижаме и в домашних туфлях, сосредоточенный на чем-то, на чем — ей не трудно было догадаться.
Мансуров-Курильский подвинул ногой стул с низенькой, почти детской спинкой и молча сел напротив.
Ирина Викторовна продолжала чертить, и хотя она смотрела на ватманский лист, все равно видела мужа — усталое лицо с большим лбом, который когда-то очень нравился ей, а позже больше, чем что-нибудь другое в его облике, не то чтобы ее раздражал, но вызывал недоумение: почему у человека такой умный лоб, что за обман?
В общем-то, лицо Мансурова было довольно красивым, особенно на первый взгляд: лоб, глаза, все крупное и как будто бы значительное. На самом же деле это была не значительность, а многозначительность, и выражение внимательности этого лица тоже было только видимостью, — как будто человек занят, думает что-то про себя, и для того чтобы выслушать вас, ему надо сделать немалое усилие — оторваться от собственных мыслей. Он и отрывается, а вы — должны ценить это. На самом же деле отрываться ему не от чего, и вас он тоже почти не слушает. Такая уж манера — почти что слушать или почти что не слушать.
Тут давно не было никакой игры, манера была уже не манерой, а самим человеком, его нынешним складом, это когда-то Мансуров привил сам себе манеру, у кого-то ее позаимствовал, да так с ней и остался навсегда, сам ей подчинился.
Может быть, и правильно — он нашел в этом самого себя, такого человека, у которого КПД по его собственным подсчетам, безусловно, равен единице и который умел оберегать себя от всего того окружающего, в котором или что-то не так, или что-то не то.
Теперь он тоже был им же, тем не очень заметным, не очень значительным для других, но очень заметным и значительным для самого себя, пришел, подвинул ногой стул и сел, а потом, на какое-то время, будто и совсем забыл — зачем пришел.
Было долгое молчание — минута, две, может быть, и дольше.
Наконец Мансуров как будто что-то вспомнил:
— Ну? И что же ты мне скажешь, мать?
— Вот уж не знаю! — пожала плечами Ирина Викторовна.
— Не знаешь?
— Нет...
— Ну-ну... — На чертеже Ирина Викторовна изображала гаечный ключ. Мансуров присмотрелся к чертежу, вздохнул, снова о чем-то будто бы подумал и сказал: — А я пришел тебя поздравить, мать...
Это было неожиданно. Ирина Викторовна отложила в сторону рейсфедер и спросила:
— То есть — как это? Поздравить? — И тут все вспомнила: в течение всей супружеской жизни этот день они и отмечали, не пропустили ни разу — в этот день она когда-то приехала к Мансурову на Курилы...
— Вот так... — пожал плечами Мансуров. — Значит, так!
— Вот так... — кивнула Ирина Викторовна, снова взяла рейсфедер со стола и стала заполнять его тушью... — Действительно! Подумать только!.. — Она наполняла рейсфедер тушью, а сама — и лицо, и даже руки — наполнялась краской, горячей и влажной. Провела тушью одну-другую линию — не получалось. Руки дрожали... Ирина Викторовна давно знала, что особый разговор с мужем рано или поздно начнется, что начнет его он, а не она, но почему-то не могла себе представить, что все это будет вот так, как было сейчас. Сию минуту...
Она не боялась, бояться ей было нечего, ни о чем, что с нею случилось, не жалела, нужно будет — она обо всем скажет Мансурову-Курильскому, не нужно — промолчит, а вот руки у нее дрожали и — противно...
— А ведь это — серьезно. Серьезная дата! — заметил Мансуров, а еще он заметил, что руки у нее дрожат.
Надо было ему ответить...
— Конечно...
Сейчас Мансуров должен был подняться, подойти к ней, обнять ее и все понять... И даже не понять, а только еще раз убедиться во всем том, что он уже довольно давно понял.
Сразу же после того как впервые она встретилась с Никандровым на жилилощади тетушки Марины, она ведь всячески и под разными предлогами старалась избежать близости с мужем, а он это не сразу, но заметил, потом замечал еще и еще, а сейчас, в юбилейную дату, когда «это серьезно», — он должен был в этом окончательно убедиться... Вот зачем он и пришел к ней на кухню... Вот почему он и ждал целый день молча, ни словом не напоминая о серьезности этого дня...
А она?
Ей вдруг спустя столько лет впервые захотелось сказать Мансурову о том, как ехала она к нему на Курилы, а в поезде ей встретился человек, с которым она простояла много суток подряд у вагонного окна, как гудели и стонали у нее в тот раз ноги... Как этот человек звал ее поехать с ним куда-то далеко-далеко. За океан... Она — не поехала... это правда. Но ведь могла бы поехать. Не тогда, а вот сейчас она поняла, что могла бы!