Горестно-влюбленные девицы и дамы когда-то, бывало, лезли в петли, кушали спичечные головки, прыгали под поезда, и все это имело какой-никакой, а смысл, доказывало их пусть ни для кого другого неприемлемую, а все-таки правоту.
А нынче?
Удивишь, что ли, кого-нибудь всем этим?
И газеты о твоей кончине не напишут: как ты выглядела после этого, какое скорбное было у тебя лицо, сколько упреков оно выражало; местком постарается поскорее и побыстрее сбыть тебя в крематорий; и ближние заподозрят в самом неприличном сумасшествии — ведь нормальные сумасшедшие так не поступают; и никому-то ты ничего не докажешь, никакой правоты! Никому, в том числе и себе!
А поскольку всем ясно, что ты никому, даже себе, ничего не доказала, — ты же и останешься в самых больших дураках, и Нюрок, чего доброго, подумает про себя, и то и скажет по секрету Анюте Глеб: «И как это Никандров — умница, лапа и красное солнышко — позволил себе связаться с дурой?! Вот уж никогда от него не ожидала!»
В ненависти, в брикетно-спрессованном состоянии и жила Ирина Викторовна... Не то чтобы она примкнула к группе «ω», совсем нет, хотя, по совести, что-то влекло ее туда, какой-то механический уют, но холодный расчет и логику этой группы она усвоила, а усвоенный материал применила к науке ненавидеть.
Глава двенадцатая
ПРОВОДЫ
Никандров все не возвращался.
Между прочим, говорили, что там, в филиале НИИ-9, он организует отдел технической информации и библиографии ничуть не меньше, чем в головном институте.
Другой бы так и сделал: сам окончательно переехал бы на Северный Кавказ и ее увез туда же заведовать самым крупным отделом. Вот уж где она развернула бы общественно полезную деятельность!
Дома были теперь заботы. Разумеется, об Аркашке.
Должно быть, с помощью девочек, которые и уроки за него делали, и даже ухитрились подсунуть решение задачи на выпускном экзамене, этот шалопай окончил школу, а теперь ждал призыва в армию.
В вуз он и не пытался пойти, какой там вуз с его знаниями, кроме того — возраст. Благодаря второгодничеству несмышленыш вымахал в доброго пехотного сержанта-сверхсрочника, только вот до сих пор был не в отца и не в мать, а неизвестно в кого: кудряв, пучеглаз и знать ничего не знал о каких-нибудь заботах и тревогах.
В армию Аркадий должен был пойти вот-вот, но никогда и не вспоминал об этом, ходил на танцы, играл на саксофоне, а за него ждала призыва родная мать: ей предстояло расставание, и надолго.
Ей везло на расставания.
Мансуров-Курильский сорвался-таки со своего спартански-отчужденного тона, устроил скандал вполне, в общем-то, в рамках, и это знаменовало наступление нового этапа семейной жизни, который, однако, до сих пор трудно было определить — что за этап? Невыносимый или сносный?
Нет, она не упрекала Мансурова-Курильского.
Пожалуй, самое лучшее было бы, если бы Мансуров-Курильский вдруг заболел. Не от ревности, не на почве семейного разлада, а по-настоящему, инфекционно-опасно, но если бы уж вылечился, то без последствий и рецидивов. И это она не дала бы ему умереть, сделала бы для этого все возможное и все невозможное, день и ночь не отходила бы от постели, и не исключена возможность, что внутренне даже покаялась бы перед ним.
Мансуров-Курильский ничего не знал о возможности такого варианта и не заболевал; Ирине Викторовне так и не представился случай подтвердить на практике логику и философию тетушки Марины о тождестве любви и обязанности... Жаль! А что, если действительно любовь можно заменить одними обязанностями — вот уж тогда не соскучишься!
Тем более это оказалось бы неплохо, что ведь и у Курильского чувство обязанности тоже было развитым, он вообще-то был человеком порядочным.
Правда, он был далеко не таким обязательным человеком, как тетушка Марина, зато всякое внушение у него звучало почти так же, как у нее: «Я должен и обязан, а значит, ты тоже должна и обязана, значит, все вокруг нас — должны и обязаны!» Больше ничего. Никакой другой логики.
Ирина Викторовна подозревала, что, если бы в свое время отец не столь рьяно втолковывал Аркашке все, что касается его обязанностей, может быть, у мальчишки и не зародилось такой лютой ненависти к ним. Ну, а когда она появилась, эта ненависть, — отец спасовал, отступился и стал Аркашку хвалить, за то, что он — не злодей, не бьет окон, не шляется неизвестно где по ночам, разве только изредка...
Господи, как же все-таки знала и понимала Курильского Ирина Викторовна! Право, бестактно и даже бесчеловечно так человека во всем, хотя бы даже и в том — как знает и понимает он тебя! Все тебе известно: что он подумал о тебе сейчас, что подумает завтра, в глубоком убеждении, что уж кто-кто, а он-то знает тебя лучше, чем ты самое себя!