— Уже логично.
— Еще бы не логично! — всхлипнула Нюрок. — Еще бы! Скажу тебе по секрету, Иришка: иди-ка ты домой. Ну, еще куда-нибудь! Я тебя то и дело выпроваживаю, значит, такой период! Значит, сегодня мы с тобой слишком разные женщины!
Уже в прихожей Ирина Викторовна вспомнила, что не видела Светланки.
— А Светлячок? — спросила она тихо и только между прочим, между другими какими-то мыслями. — Дома нет? Гуляет?
— Дома нет. Гуляет! — подтвердила Нюрок.
«Так вот, — говорила себе Ирина Викторовна, спускаясь из гостей в лифте с тринадцатого этажа жилой башни, — так вот, Нюрок пережила первые тревоги за Светланку-женщину... Ей давно надо было бы их пережить, даже раньше, чем мне за моего Аркашку. Аркашка — мужчина, ему действительно все на свете проще и даже — трын-трава. Конечно, Светланочка еще мала, еще ничего такого с ней случиться не может, но, как подумаешь, что с ней может случиться в недалеком будущем?! Такая девочка, добрая, а главное — такая доверчивая... Ужас! И живет-то ведь — на тринадцатом этаже!»
Ирина Викторовна вспомнила, что как-то так случилось, что уже давно-давно она не гладила Светланку, не осязала ее. «Это подтверждает, — подумала Ирина Викторовна, — что действительно Нюрок стала иначе относиться к дочери, ну, скажем, она стала опасаться таких балбесов, которые называются «смерть девкам», таких, как Аркашка хотя бы. А эти материнские чувства Нюрка оттеснили меня от девочки, и вот уже я не могу осязать ее, как бывало прежде... Осязание — это чувство, которое должно быть только твоим, его нельзя разделить даже с тем, кто имеет на это несомненно большие права».
Ах, напрасно она подумала об осязании, совсем напрасно, потому что тут же, в тот же миг она вспомнила Никандрова. Несмотря на ее ненависть к нему, он все равно ведь продолжал оставаться для нее недосказанным, недоосознанным и недоосязенным, и вот это последнее ощущение прямо-таки сковало Ирину Викторовну... Ей пришлось завернуть за угол башни, в которой на тринадцатом этаже жила Нюрок, остановиться и переждать странную сковывающую боль в руках, боль в пальцах, боль везде. «Ну это уже не я виновата, — подумала Ирина Викторовна, — сегодня в этом виновата Нюрок!» И оттого, что ею была обнаружена причина боли, боль стала отступать, и это позволило ей вернуться мыслями к Нюрку, к несостоявшемуся разговору с нею — это был выход из положения. «Ну, конечно, — стала думать она снова, — я сколько раз бывала у Нюрка, а зачем? Чтобы на бегу поплакаться в жилетку. А когда мне бывало хорошо, — а ведь это правда, что мне бывало хорошо, — так я о ней и совсем забывала. А у Нюрка и без меня на жилетке, должно быть, нет сухого места, вот и правильно, что она в конце концов решила свить из приятельницы веревочку! Это я, а не она эгоистка! И неужели все это правда, что Нюрок сказала об Аркашке? Час от часу не легче! Как это она однажды сказала мне? «Дура! Отдала бы мне ключи от квартиры тетушки Марины! Уж я бы сумела воспользоваться ими!» Вот как сказала мне однажды Нюрок...»
В троллейбусе Ирина Викторовна села у окна. А в троллейбусе у окна ей всегда встречались либо очень хорошие, либо очень трудные мысли и даже — откровения. Надо было бы ехать стоя, но она все равно села, было много свободных мест. «Ничего, — подумала она, — уж лучше мысли, чем снова боль в пальцах и везде...»
«А что?! — думала она дальше. — А что, если жизнь будет обращать внимание на жалобы и претензии каждой козявки? Ей тогда окажется недосуг заниматься своим главным делом и призванием — бесконечным производством самое себя...»
Ирина Викторовна стала очень чувствительной к любому проявлению женщины, будь то улитка-мама, тигрица, зайчиха или скворчиха. «От возраста, — думала она. — И от опыта. И от того, что женщина. Вот у мужчин, вероятно, меньше общности и единения пола, поскольку они не рожают и совсем по-другому переживают любовь. И — последствия любви».
По вечерней, почти что уже зимней улице, кое-где присыпанной песком, обледенелой и с лужами, с низким туманом над головами прохожих, троллейбус шел медленно, и потому еще какая-то, наверное, уже последняя, мысль, которая должна была прийти к Ирине Викторовне, тоже не торопилась прийти.
А для чего ей были ее мысли? Зачем? Раньше ей надо было сберечь их до ближайшей встречи в квартире тетушки Марины, на худой конец — до встречи с Нюрком, а теперь? И уже перед самым домом, пересев в другой троллейбус и снова к окну, Ирина Викторовна произнесла следующий монолог:
«Вот что, милый мой Рыцарь! Видит бог, я хотела сказать Нюрку о твоем существовании! (Может быть, все-таки о «Вашем» существовании?) Ничего из этого намерения не получилось, поверь мне! (Тут она окончательно решила перейти на «ты»). Мне некому рассказать о тебе! Анюте Глеб? Анюта поймет, но только в принципе. А кому нужны принципы без частностей и деталей? Не к Валерии же Поспитович мне обращаться? И значит, так: на всю жизнь мы остаемся с тобой только вдвоем, мой первый и последний Рыцарь!»