Выбрать главу

Дроздов еще покричал: «майна!», а главным образом «вира!», однако довольно скоро понял, что ему не остается ничего другого, как действовать. Решительно и смело.

И, балансируя, он пошел по тонким стержням стрелы.

Достигнув конца стрелы, Дроздов опробовал блоки. Они были неподвижны, и все попытки придать им вращательное движение не дали результата.

Тогда Дроздов повис на одном из тросов и стал дергать его, действуя при этом собственным весом, но и это не помогло. Он стал скользить по тросу вниз, погрузился в облака, миновал их и тут увидел неясные очертания предмета, повисшего на двух тросах.

С первого взгляда предмет показался Дроздову довольно изящным, он был выполнен из того же материала, что и сферы — полупрозрачное стекло и серебристый металл, — а его конструкция позволяла разместиться в нем и сидя, и лежа. Одним словом, это был гроб.

Сконфуженно улыбнувшись, Дроздов уселся в гроб, посидел, покачался, а потом и вытянулся во всю длину своего роста.

Лежа на спине, он задумчиво смотрел в облака.

Сквозь облака чуть-чуть просвечивало солнце.

Вскоре Дроздов уловил обрывки музыки, довольно красивой и довольно знакомой.

Дроздов пошарил под собственной спиной и поднял над головой венок.

Венок был не очень большой, не очень маленький, он был сплетен из замысловатых стеклянных цветочков. Они-то, эти цветочки, и производили музыку.

Изящные звуки без излишней сентиментальности можно было назвать ласковыми, и теперь они непринужденно сливались в широко известный марш Фридерика Францишека Шопена.

— Так... — сказал Дроздов.

А продолжая рассматривать венок, заметил вплетенную в него ленту и потянул ее за черный блестящий кончик.

Атласная лента разматывалась легко. Дроздов читал надпись из четких, прямых и золоченных букв по черному фону.

«Скромному исследователю Заполярья, метеорологу и радисту Алеше Дроздову — безвременно ушедшая от него группа товарищей. Спи спокойно, дорогой друг, ты вечно будешь жить в наших сердцах!»

— Так... — снова произнес Дроздов и стал раскачиваться в гробу, и поглаживать венок, который лежал у него на коленях, и слушать тихую музыку, которую продолжали издавать стеклянные цветы.

Тихо и ласково звучала эта музыка, а черная лента, развернутая во всю длину, лирически колебалась в разреженном облаке.

Все это продолжалось до тех пор, пока Дроздов не стал шарить по дну своего уютного пристанища и не нашел там два предмета: железный молоток и сложенную вчетверо дюралюминиевую гробовую крышку с аккуратными гвоздиками по краям.

Развернув эту крышку на всю ее длину, Дроздов попытался заколотить самого себя в гроб, однако задача оказалась невыполнимой.

— Ну, что же, — сказал он, — значит, не судьба! — И, держась одной рукой за трос, другой стал разбивать венок. И венок разбивался на мелкие звенящие кусочки. — Да, — рассуждал Дроздов между делом, — каждый из чего-нибудь да выкарабкивается — птенец из скорлупы, бабочка из кокона...

«Я, наверное, выкарабкиваюсь из своего собственного страха, — думал он и дальше. — Я ведь всегда был самым послушным мальчиком в семье и аккуратно возвращался домой не позже одиннадцати. Я был очень способным и всегда фантазирующим мальчиком — почти вундеркинд. И мама и бабушка берегли меня и очень беспокоились, если я задерживался на пять минут после одиннадцати... Теперь мне некуда возвращаться после одиннадцати.

О милое-милое земное существование, почти сон, воспоминание о том времени, которое обязательно делится на утро, день, вечер и ночь, с аккуратными и обязательными восходами и заходами солнца, с завтраком, обедом и ужином, с теплой постелью, с одиннадцатью часами каждого вечера без ежесуточных двадцати трех часов! Оно возникает, как детство, как младенчество, как твое собственное эмбриональное состояние, как аромат колыбели и того начала начал, в котором постепенно различаются твое зрение, и твой слух, и осязание, а затем и весь ты — существующий... Существующий только со знаком плюс, только в качестве положительной величины, не подозревающий в себе самом ни одной античастицы, не говоря уже о том, чтобы заметить в себе хоть какие-то признаки антижизни... Ты — сумма положительных и обязательных для всего мира частиц, а больше ничего. Вот как ты себя ощущаешь!

И ты безраздельно существуешь, ну, положим, в виде довольно курносого голубоглазого послушного мальчика, первого ученика, а существование в каком-нибудь другом виде и облике, в какой-нибудь другой, хотя бы и вполне положительной единице, тебе никогда не приходит в голову! Если ты и фантазируешь, так только по поводу себя, себя самого, почему-то неизменного в этом без конца изменяющемся мире...»