– Они больше не вернулись?
– Нет, сеньор.
– Они умерли?
– Николасу застрелили пособники националистов в очереди на одной из мадридских улиц. О Мерседес никто больше ничего не слышал, по крайней мере, я, поэтому не знаю, жива она или мертва. Никто никогда не говорил, что с ней случилось и почему она не вернулась назад.
Я смотрел на нее, и в моем взгляде смешивались радость новых открытий и горечь оттого, что нить повествования внезапно оборвалась.
– А вы знаете, куда именно они уехали из Мостолеса?
– У отца был знакомый врач в Мадриде, и, кажется, он приютил их у себя. По крайней мере, я помню, как отец пытался дозвониться ему по телефону. Связь тогда работала из рук вон плохо, и мать весь день просидела у телефона, чтобы не пропустить ответный звонок телефонистки.
– А имени этого врача вы не помните?
Она снова отрицательно покачала головой.
– Он работал в больнице Принсеса. Это все, что я знаю.
Я внимательно просмотрел свои записи.
– Хеновева, вы упоминали некоего Маноло, кто это?
– Дядя Маноло? Брат матери Андреса и Клементе, Чернявых, как их все называли. Он был одним из немногих, кто остался в селе, когда нас всех эвакуировали. Прятался в погребе до прихода националистов. С ним осталась его сестра, мать Андреса. Ее так и не смогли переубедить, хотя эвакуация была обязательной, остаться было нельзя, запрещено приказом. Говорили, что африканцы вырезают все живое на своем пути. Но она все равно спряталась вместе с братом и отказалась уезжать из Мостолеса, – мягкий голос старушки порой снижался до шепота, порой усиливался, словно качаясь на волнах ее хрупкой памяти. – Все говорила, что должна остаться, на случай если вернутся ее ребятишки. Бедняжка умерла от горя еще до того, как закончилась война.
– А оба брата погибли?
Она пожала плечами и задумалась.
– Мой отец искал их после войны, но единственным, что ему удалось узнать, было то, что Клементе похоронен на кладбище в Лас-Росас. Он пытался привезти его тело сюда, чтобы перезахоронить рядом с матерью, но не смог. Судя по всему, его останки покоятся в братской могиле и извлечь их оттуда невозможно. Бедняжка Фуэнсисла осталась одна с тремя детьми и без могилы, на которой можно было бы оплакать мужа.
– Это жена Клементе?
– Да, – она подняла брови и, не глядя на меня, грустно посмотрела в пустоту. – Сколько жизней, Боже правый, сколько сирот… сколько горя…
– А кто-то из них еще жив? Может, они смогут мне что-нибудь рассказать…
Она с недоумением, растерянно посмотрела на меня, словно не понимая моего вопроса.
– Жена Клементе, – мягко пояснил я, опасаясь перетрудить ее память, – она или ее дети еще живы?
Старушка рассеянно улыбнулась.
– Не знаю. Мостолес очень вырос за последнее время. Все уже не так, как раньше, когда все знали всех и всё обо всех. В деревнях всегда всё обо всех известно. А теперь сюда пришли новостройки и с ними чужие люди, и местные старожилы начали терять связь между собой. Я знаю, что одна из его дочерей вышла замуж и уехала то ли в Валенсию, то ли в Аликанте, точно не помню, сын открыл хлебопекарню где-то под Толедо, но где, мне неизвестно. Про вторую дочку я ничего не слышала, что же до Фуэнсислы, – и она, как бы извиняясь, пожала плечами, – по правде говоря, понятия не имею, жива она или нет… Не знаю, ничем не могу помочь.
Я быстро записал всю информацию и, прежде чем спрятать ручку и блокнот, приподняв голову, еще раз спросил:
– Так значит, от Андреса больше вестей не было.
Она пожевала губы и задумалась.
– Я вернулась сюда с родителями в апреле 1939-го. Всю войну мы провели в доме моего дяди. Как мы голодали! Вы и представить себе не можете, на какие ухищрения приходилось идти, чтобы раздобыть хоть что-нибудь. Повсюду царили голод и нужда. В Мадриде не было вообще ничего, верите? Очереди буквально за всем, мы часами стояли и ждали на холоде, под дождем. Бог мой! Какие очереди я выстаивала, чтобы положить в корзинку банку сгущенки и полкило чечевицы, в которой камней было больше, чем в гранитном карьере. Что за времена! – Хотя порой Хеновева терялась и путалась, было видно, что она, как и говорил Карлос Годино, подобно многим другим старикам, прекрасно помнит то далекое время. – Когда мы вернулись, дом был разграблен. Осталась только разломанная мебель, – она вздохнула, глядя в никуда стеклянными глазами. – Но мы были живы, а тогда самым главным было именно это – выжить. Здесь мы больше не голодали. Каждый день на столе была горячая еда, пусть один и тот же гуляш с понедельника по пятницу, но бобов было в достатке. Что же до остального, то иногда не было ничего, иногда кусочек сала, иногда – свинина, курятина или крольчатина. Тем и пробавлялись. Мы не жаловались и не оставляли на тарелках ни крошки, не то что сейчас, когда на помойку отправляется столько еды, что диву даешься…