Конечно, если бы эти строки я прочитал в тот миг на бумаге, ничего бы из этого не было. Даже бы если я вдруг сделался взрослым, взрослым, испытавшим уже всю горечь, тоже ничего бы из этого не было. Но Жора помог. Он как-то умудрялся вкладывать в меня свое понимание мира, он делился своей душой, как делятся хлебом. В чем-то он излишне торопился. Я лишь поздней начал понимать, что значит вообще понимать человека, что это вообще значит жить в чужой душе, пусть даже частично в чужой душе, и через нее ощущать мир жизни… То, что мне открыл Жора, я потом начал открывать в женщинах, посчастливилось, и, может, посчастливилось только потому, что так чётко отложился в моей памяти сам момент того первого и почти сразу окончательного открытия, что любовь есть, — пусть, конечно, моя первая любовь еще так и не называлась, а звалась просто Лена, да и была она просто девочка Лена, еще даже не интересовавшаяся мальчиками, просто Лена-подросток, хотя уже и Лена-на-грани, потому что очень скоро она через эту грань переступит, и тогда уже всё.
С того лета мне вообще как-то быстро взрослелось. Или казалось, что взрослелось. Потому что Жора женился. Я совсем не помню его жену, помню только что-то простоволосое в голубом байковом халате. Молодой семье вскоре дали отдельную квартиру в новом, только что срубленном четырехквартирном доме у самого леса, и с тех пор я Жору почти не видел, разве что когда он подхватывал нас где-нибудь на дороге, когда мы шли на рыбалку или по грибы, или по дороге обратно.
Но был случай, когда, выходя из леса, мы с другом оказались на задах его двухэтажного четырехквартирного дома, где еще не до конца были построены все сарайчики, хлевушки и дровенники, а помойка была просто яма.
— Глянь, — показал мне друг концом удочки на как будто сдутый белый шарик, — чей-то презерватив. Понял, да? Это значит, е…, значит.
Почему-то я сразу подумал на Жору и на его жену, и мир вокруг для меня покачнулся.
К счастью, тогда уже наступало время прозы. То было время книг, которые я приносил из районной библиотеки в двух сетках, и одну сетку прочитывал в тот же вечер. Зимы так и пролетали.
Летом, после восьмого класса, я работал слесарем в гараже леспромхоза, под началом отца, который теперь заведовал этим гаражом. Мне уже было полных четырнадцать лет, но, по трудовому законодательству, я был обязан работать на один час меньше, чем взрослые, и отец выгонял меня с территории гаража чуть ли не пинками.
Жора по-прежнему крутил баранку в Райпотребсоюзе и однажды приехал к отцу немного подремонтироваться, что-то приварить, чисто по-соседски. То был последний раз, когда я сидел у Жоры в машине. Даже отец не мог иметь права оттуда меня выгнать, потому что чужая машина была так же экстерриториальна, как машина посла иностранной державы. Вместе с Жорой я и уехал, но мы как будто стеснялись друг друга. О стихах не было даже речи.
В то же лето Жора и разбился. Он никогда не пил, тем более, за рулём, и все же разбился. Я хорошо знал то место. Авария произошла на крутом спуске, при выезде из одной деревни, которая всегда казалась мне очень живописной. Она была очень древняя, черная, выморочная, с избами вразнобой и без огородов вокруг, но она стояла на взлобке, на крутом и высоком взлобке с совершенно такой покатостью, как у неба, которое в тот день было очень синее, — настолько же синее, насколько зеленая была трава. В деревне, казалось, никого не было, как вдруг перед одним крыльцом на траве обнаружилась целая куча маленьких детей. Все они были в белых, белейших, и длинных до пят рубашках, все почти одного роста и возраста, и у всех были одинаково русые головки, какие-то фарфоровые ручки и такие же чистенькие личики, только сопли под носом иногда искажали общий ангельский вид, хотя даже не искажали. Такого я прежде никогда не видел. Мне казалось, что я попал на несколько веков назад. Я сказал об этому отцу, но он лишь пожал плечами. Это было его собственное детство.
И вот, спускаясь от этой деревне к реке, Жора и разбился. Он сильно ударился грудной клеткой о руль, тот даже погнулся, а потом, когда машина перевернулась, расшиб голову и повредил шею.
С перерывами, он пролежал в больнице почти целый год, а потом уже сами врачи стали как-то по-простому, по-народному говорить, что это внутренняя болезнь, и выписали его домой умирать. Жора лежал у своих родителей, в нашем доме, через стенку от нас, а вот где тогда была его законная жена, это для меня осталось неизвестным. Он как будто страдал от того, что ему так долго не умиралось, а потом прошел слух, что он зовет всех проститься.
Прежде я видел смерть только старшего брата своего друга. Брат умирал от белой горячки, и мой друг не отпускал меня от себя, потому что ему было очень боязно, но и любопытно, и поэтому мне казалось, что и Жора будет умирать так же страшно и дико, виясь ужом на диване, но с ним всё было по-другому. Жора лежал просто тихим и светлым, будто кем-то выросшим из тех детей-ангелочков, под деревней которых он разбился. Я видел, что он видит меня, он смотрел на меня. Выражение на его лице всё такое же, прежнее, очень знакомое, детское и как будто наивное, но одновременно и говорящее о великом жизненном опыте. Сами глаза об этом говорили. «Вот я уже умираю, а вам еще только предстоит» говорили его глаза.