Так журчала эта болтовня, и перед моими мыслями вставал прежний суд. Ах, товарищи коммунисты, не очень-то далеко вы ушли от «старого мира». В чем перемена? Вместо прокурора — русского по национальности, юриста по образованию, — вы посадили молодого кучерявого еврейчика, который с местечковым акцентом старается по силе возможности выпутаться из трудного положения: совершенно неведомые ему теории о существе суда и наказания применить к конкретным случаям жизни. Он выкручивается, как может. Вместо защитника, который раньше часто был по национальности евреем, но по образованию юристом, вы поставили дилетанствующего русского. Этот природной сметкой старается заполнить недостаток подготовки. Вместо коронных судей с хорошим образованием и подготовкой — вы посадили людей с туповатым взглядом, придав им, чтобы они не наделала окончательных глупостей, — сообразительного секретаря из мишурисов провинциальной гостиницы.
Вот и все.
По существу же все осталось то же. И ваш «народный суд», до удивительности напоминая мещанина во дворянстве, старается всеми силами скопировать прежний, действовавший по указу Его Императорского Величества.
Стоило огород городить, чтобы вернуться к тому что было, но только гораздо хуже…
Публика была демократическая, очевидно забравшаяся сюда из любопытства, — рабочие того завода, на котором разыгралась история. Я сильно опасался, что мы здесь белые вороны, ибо председатель, прокурор и секретарь усиленно пялили на нас глаза. Они, очевидно, полагали, что мы — кто-то из коммунистической аристократии, кто забрел сюда «проверить» народный суд.
Положение, на мой взгляд, еще более обострилось, когда Прасковья Мироновна, наскучив слушать по существу неинтересную пикировку сторон, — стала мне рассказывать… про бега! Она, оказывается, была страстная лошадистка в былое время. С лошадей ее рассказы перескочили вообще в былое старое время, в фантастические страны азиатского русского пограничья, где она когда-то побывала, — истории, полные восточного колорита, истории с «благородными разбойниками» в пустыне, истории то боев, то дружбы их с русскими офицерами. Сквозь эту своеобразную шахеразаду до меня долетало журчание товарища прокурора и товарища защитника, которые со свойственным всем судебным сторонам упорством заморачивали голову судьям всеми находящимися в их распоряжении способами.
Все это становилось немного опасным, ибо шепчущаяся наша пара безусловно обращала внимание этого зала. Я поскорее увел ее, мало интересуясь знать, к чему присудили русского самородка за то, что он оторвал руку советской работнице.
Уходя, однако, я слышал все же предложение прокурора, который «ради целесообразности» советовал не заключать подсудимого в тюрьму, а оставить его на том же самом месте, чтобы он продолжал делать свое дело, — сместив его только «на несколько категорий».
Мы вышли на морозный воздух. Был уже вечер. Мы прошли мимо одного дома, который красиво изогнулся покоем вовнутрь двора. Сквозь изящную решетку на темном фоне здания с херувимской чистотой был выписан прекраснейший
узор заиндевевших деревьев. Казалось, это какие-то огромные белоснежные цветы.
— Вы знаете, что это такое? — спросила Прасковья Мироновна.
— Очень красиво, но не знаю.
— А это другой суд — попроще. В этом здании, внизу в подвалах, расстреливают тех, кто на «народный суд» не попадает!..