Выбрать главу

В январе 1951 года, находясь в камере Владимирской тюрьмы, Шульгин записывал в тетради кое-какие воспоминания о своей жизни в эмиграции, о «короле поэтов» Игоре Северянине, посетившем его в Югославии в тридцатые годы и опубликовавшем в Белграде свои сонеты, портреты знаменитых людей, в книге «Медальоны». Шульгин заметил: «Там должен быть и мой, скажем, профиль, китайская тень, силуэт». И по памяти воспроизвел:

В. В. Шульгин
Он нечто фантастическое! В нем От Дон-Жуана что-то есть и Дон-Кихота, Его призвание опасная охота. Но, осторожный, шутит он с огнем. Он у руля, спокойно мы уснем! Он на весах России та из гирек, В которой благородство. В книгах — вырек Непререкаемое новым днем. (Неразб.) неправедно гоним Он соотечественниками теми, Которые, не разобравшись в теме, Зрят ненависть к народностям иным.

В «Медальонах» такого стихотворения не оказалось.

Северянин прислал его Шульгину в Белград записанным на обороте своей фотографии. Тот заключил фотографию меж двух стекол и повесил у письменного стола в подвале, в котором жил в то время.

В тюрьме Шульгин, заполняя вынужденный досуг, написал много поэм и стихотворений.

Одно из них сделано «под Северянина». О себе:

Он пустоцветом был. Все дело в том, Что в детстве он прочел Жюль-Верна, Вальтера Скотта, И к милой старине великая охота С миражем будущим сплелась неловко в нем. Он был бы невозможен за рулем! Он для судеб России та из гирек, В которой обреченность. В книгах вырек Призывов не зовущих целый том. Но все же он напрасно был гоним Из украйнствующих братьев теми, Которые не разобрались в теме.

Он краелюбом был прямым.

На следующий день, 22 января 1951 года, Шульгин записал: «Последнюю строчку прошу вырезать на моем могильном камне». Плита может быть и ментальная, т. е. воображаемая, «мечтательная».

В обоих стихотворениях есть многое из того, что могло бы стать эпиграфом к сочинениям В. В. Шульгина.

В 1926 году Василий Витальевич Шульгин оказался в Париже. Он только что вернулся из тайной поездки в Советскую Россию, был полон сил и надежд, всем рассказывал о своих впечатлениях и уже начал писать книгу «Три столицы».

Это название он придумал еще по пути в Париж. Он любил названия немудреные, но запоминающиеся и точные: «1920», «Дни». Он выработал свой стиль, писал короткими пассажами, каждый из которых — новелла или просто законченная мысль. И отделял их тремя звездочками, треугольничком. Едва ли не каждую фразу многозначительно завершал многоточием. Удачные фразы и словечки любил повторять всю жизнь не только в книгах, но и в разговорах. Как и задавать себе вопросы: «Как?», «Почему?», «Что?» — и тут же отвечать на них… И говорить о себе в третьем лице…

Сливки эмигрантского общества ценили его очень высоко. В Париже Шульгин был нарасхват. Редактор газеты «Возрождение» Семенов часто устраивал завтраки, на которых бывали самые выдающиеся писатели-эмигранты. Приглашенный впервые, Шульгин попал в неловкое положение. Рядом с Семеновым сидела дама средних лет «с лицом худощаво выразительным». Шульгин обратился к редактору:

— Ваша супруга…

— Какая супруга?

Шульгин смутился. Семенов сказал:

— И вы до сих пор не знаете нашей знаменитой Теффи. Это непростительно.

Тогда же его познакомил с Буниным старый знакомый, видавший-перевидавший всего Петр Бернгардович Струве.

— Вот это Шульгин. А это Бунин.

— И Бунин очень любит Шульгина, —   любезно сказал Иван Алексеевич.

— Эта любовь пагубная. Шульгин сам себя терпеть не может.

— Не скромничайте. У вас перо экономное. В малом — много. Но знаете, чего у вас слишком много?

— Любопытно!

— Многоточий. Этого не надо.

Василий Витальевич говорил впоследствии, что «последний русский классик» немного разочаровал его. Может быть, своим видом — европеец, моложавый, чисто выбритый, хорошо одетый, галстук приличный и хорошо повязан. Хотя что ж тут разочаровывающего? Скорее, сказалась извечная настороженность, с которой один литературный талант встречает другой. Однако литературному совету Шульгин внял.

Пришла пора вплотную засесть за книгу «Три столицы».

О тайной поездке Шульгина в Россию знали очень немногие. Жене своей Марии Димитриевне он не сказал ничего. Она хворала, и он боялся расстроить ее. Но получилось еще хуже. Она все-таки узнала о том, что все считали немыслимой авантюрой, и от потрясения у нее сделался менингит, воспаление мозга. По выздоровлении, весной 1926 года, врачи послали Марию Димитриевну в Ниццу, где бирюзовые волны Средиземного моря набегали на золотой песок, за которым начиналось другое море — цветочное.