— О, боже… — всхлипывает во сне Никола, и сердце его обливается страхом за судьбу друга. И хочет Никола помочь ему, но не может. Смертельная слабость сковывает его. Вахмистр валит Скибу на землю. Панас падает, издавая долгий и протяжный стон.
— Господи, — бормочет Бунчук и открывает глаза.
Над ним широкое уже белесоватое донское небо с бледными немигающими звездами. Холодный ветерок тревожит высокую траву и бродит по лицам спящих казаков. Подгоняемый им туман отрывается от земли и, редея, плывет неровными клочьями, сквозь которые чернеют невысокие курганы.
— Приснилось, — Никола облегченно вздыхает, вспоминая тяжелый сон. Он приподнимается и осторожно, чтобы не разбудить соседей, потягиваясь, встает и еще сонный бредет куда-то. В душе Николы хаос. Мысли не ясны, а осадок от кошмарного сна еще не прошел.
«Неужто казнят? — буравит голову тревожная мысль. — Казнят не иначе. Вон и хлопцы тоже сказывают. Надо бы пойти хоть взглянуть на него».
Он медленно пробирается между сонных вздрагивающих тел и понуро стоящих коней.
На пулеметной тачанке, укутав башлыком голову и сунув ноги в ароматное сено, спал есаул. Рядом с ним, скрючившись самым невообразимым образом, лежал хорунжий Горобец, а внизу, у колес тачанки, разметавшись, храпел Дудько. Около него в землю была всажена пика, на которой болтался голубой сотенный значок. Это был штаб сотни. В стороне от тачанки сидел дремлющий часовой, на обнаженной шашке которого изредка поблескивали бледные утренние зори. Восток уже заалел. Плотные, как вата, обрывки тумана быстрее поползли по степи, тая в наступающем утре. Робкие, еще неверные лучи солнца глянули из-за Дона, пробежав веселой улыбкой по насупившимся холмам.
Наступало утро. Даль медленно прояснялась, четкие контуры степи проступали сквозь убегавшую мглу.
Около часового лежал неподвижный черный комочек. Это был завернувшийся в бурку Скиба. Никола медленно приблизился к часовому.
— Здорово, Пацюк.
— Ну, — выжидательно и опасливо спросил Пацюк, бросая косой тревожный взгляд в сторону тачанки.
— Спит?
— Спит, — так же недоверчиво шепотом сказал Пацюк и, не меняя тона, продолжал: — Ходы ты отседа, Никола, к бисовой маме.
Никола нерешительно повернулся и, замедлив шаги, пошел обратно к взводу, еще раз на ходу оглянувшись на черный свернувшийся комок.
«Как же можно так вот легко лишить жизни другого человека? Поднял винтовку, нажал курок — и конец, нету жизни», — думал Никола, вспоминая вчерашний расстрел.
— Чудно, дядько Пацапан, как я подумаю. И как это все творится на свете. Живет вот человек, и ест, и пьет, и службу свою справляет как надо, и все для него имеется — и земля, и солнце, и цельный мир. А вот другой захотел лишить его всей радости, вскинул на него винтовку — и конец. Нету уже ни солнца, ни света, ничего нет. И отчего это, дядько Пацапан, так выходит? Где же правда-то?
— А кто ее знает. Правду, говорят, свиньи съели, — буркнул Пацапан, пожилой и хмурый казак, неведомо почему попавший в эту мобилизацию. Осторожно обкусывая маленький огрызок сахару, он со свистом тянул чай.
— А я так думаю, что это не по-правильному. Ни к чему это все, — не умея передать своих мыслей, путано и взволнованно закончил Бунчук.
— Чего «ни к чему»? — не отрывая губ от кружки, спросил Пацапан.
— А все, дядько, — и война, и злость людская, и начальство.
— Эх, Никола, Никола. Гляжу я на тебя и дивлюсь. Чудной ты. Тебе бы в монахи идти. Какой из тебя казак? Водки не пьешь, войны не любишь.
— Я, дядько, жизнь люблю, оттого и чудной, — улыбаясь печальными глазами, сказал Никола.