— Неужели не жаль, Саша? — спросил он с горечью.
— Мне всего жаль! — откликнулась она истово. — Я бы по воздуху летала, чтоб каблуком и травы не порвать. — Она схватила его за рукав у локтя, придвинулась вся, высокая, гибкая даже и теперь, при грузном животе, и заглянула в глаза стыдливо, словно неуверенно, готовая сникнуть и отступиться и в то же время греховно, с отчаянной от неуверенности решимостью. — Помнишь, яблоко тебя по спине ударило? Чтоб хозяйку не обижал… Сторожиху!
Капустин еще резче ссутулился в пудовом намокшем пальто, опустив покрасневшие веки. Он помнил, помнил все: по-июльски жаркую сентябрьскую ночь, антоновку, больно стукнувшую его по спине, и смех Саши, не сразу уразумевшей, что случилось, и шепотные, зазывные, кружившие ему голову слова Саши, что отцовы яблони в обиду ее не дадут, пусть только тронет ее еще раз, пусть тронет; и то, как он потом нашарил упавшее яблоко и вгрызся в него, тяжело переводя дыхание, и хотел, чтобы и она откусила, а Саша, счастливая, поматывала головой, влажно мелькали белые зубы, и глаза горели жарким, никнущим и снова вспыхивающим огнем.
— Не вспомнил, беспамятный! — попеняла ему Саша с прощающим смешком. — Мужик вроде петуха: потопчет — и мимо…
Теперь она была защищена от него близким материнством, мужней ушанкой, огрубевшим лицом, остужающим дождем; она уже не его женщина, не его нечаянная радость и надежда, и все же Капустин с глухой и глупой ревностью отзывался на ее слова.
— И ладно, что забыл, — решила Саша. — Чего дурное помнить! — Она уперлась правым каблуком в землю, повертела носком сапога. — У меня вода в сапоге хлюпает… Они на Иване не держатся, только купит — и с приветом, прокол… — Она шла, держась за Капустина, оскальзываясь на гниющих в траве яблоках, и он не мог отстраниться, бросить ее на крутом садовом склоне. — Переоденусь в сухое и к тебе приду: Марию Евстафьевну хочу помянуть. — Ее смущало молчание Капустина. — Рюмкой помяну, нельзя мне, а я выпью.
Саша заторопилась, спускалась враскачку, увлекая за собой Алексея, будто они, хмельные, безоглядные, спешат прямиком, не разбирая пути, к двум дуплистым вязам, которых по их древности не тронули, когда закладывали сад; в их тени прежде стоял шалаш Тимофея Вязовкина, здесь были врыты в землю скамья и стол, здесь, случалось, девчонкой ночевала Саша, головой на сатиновой кумачовой подушке.
— Не ходи к нам сегодня, Саша, — попросил Капустин. — И пить не вздумай, с этим не шути.
— Тебе-то что! — протянула Саша облегченно, откликаясь его сердечному тону. — Не твой он, и не твоя забота. Ничего я, Алеша, не боюсь, мне в жизни одна удача будет!..
Вот и вязы, кряжистые, в хаосе черных ветвей. Странным, нелепым показалось Капустину, что случай привел его снова сюда и за рукав его держится Саша Вязовкина, огрубевшая, бесцеремонная баба, а его ждут, Цыганка, верно, избегалась, шастая за калитку, высматривая скорбящего племянника.
Они остановились в смятении чувств, приглядываясь к подножию яблони, будто там не лежала та же, что и вокруг, сырая, напоенная влагой земля, готовая принять и стужу, и снег, и долгое безмолвие заледенелой Оки. Ночным давним теплом пахнуло в озябшее лицо Алексея, он услышал стрекот кузнечиков, внятные шорохи летящих сквозь листву яблок, увидел прежнюю Сашу, длинноногую, в расстегнутом на груди ситцевом платье, надетом на голое тело, узкобедрую девчонку.
Она вырастала на глазах Капустина, не задевая его мужских мыслей; худая цапля на сильных, суховатых ногах, она вышагивала по-отцовски — откинув плечи, животом вперед, покачивая неприметными бедрами. Глаза — как два дремотных бочажка, налитых янтарным забродившим медом: без страсти, без быстрого отклика окружающей жизни, — глаза в оправе жестких, светлых ресниц оглядывали мир с ленивой добротой. Как раздражали его на уроках эти не умеющие виниться, защищенные безразличием, необидчивые, не ведающие ни гордыни, ни честолюбия глаза! Неспокойным на ее лице был только упругий, подвижный рот, он откликался всему прежде слов и, кажется, прежде мысли, был опрометчив, выражал скрытые желания коротким, быстрым движением губ, на что-то покушался, выражал покорность или упрямое несогласие, замыкался в мгновенной ярости, уступал, просил сочувствия, беспомощно или с расчетливым женским лукавством, — он умел говорить без слов, и неслышный его голос был завораживающим, напевным, журчащим, внезапным, кажется, единственным, какой и мог только быть. Учителей Саша не радовала, была скорее обузой, внутренний ее мир казался пустым и убогим, и оттого кривляющийся рот особенно раздражал. После десятого класса Вязовкина редко попадалась на глаза Капустину, считанные разы видел ее Алексей: как-то в кино, в компании, которая и сама толком не смотрела картину и другим мешала, и еще в начале июля на пойме он увидел нескладную дылду с размашистой, будто в руках у мужика, косой, в сером бюстгальтере на сожженной и нещадно лупившейся груди…