И тут у Капустина сорвалось признание. Скажи ему кто поутру, что он встретит Сашу по прозвищу «Была печаль» и заговорит с ней о сокровенном, он рассмеялся бы в ответ. Весь день в лесу, на прогретых по-летнему полянах и просеках или закрытый от безоблачного неба густой листвой дубов, ольхи, желтеющих берез и недвижными лапами елей, он слышал над собой курлыканье отлетающих журавлей. И в наступающем вечере было что-то прощальное, бередящая душу прозрачность перед сумерками, белесые огоньки, мигнувшие на плотине, не гул, а шорох и шепот падающей вдали воды. И Саша — чужая, с определившейся жизнью, чужая настолько, что открыться ей все равно что излить душу быстрой, темной воде под ними, небу, залитому над холмами багрянцем, черным, на фоне заката, омелам на вязах. «Уеду я из деревни, Саша. Совсем». — «И матерь бросите?» — не поверила Саша. «Я и ее в город заберу». — «Капустина не поедет, живая нипочем не поедет, у нее вперед всего дело». Он понимал, что Вязовкина права, мать в город не увезешь; не оттого ли он и не говорит ей ничего до поры? «И вы останетесь: от добра добра не ищут». — «Вы там, у бочага, правду сказали: мне больше не расти, я свое взял… Я не обиделся, — ответил он покаянному движению ее губ. — Только я это шире понимаю; в нашей деревне я свое взял, а мне еще надо. Для человека высшее добро — семья, — так по моему разумению. А у меня не будет семьи, пока не уеду…» — «Ой! — воскликнула от неожиданности Саша. — Что же, у нас невест нет?!» — «Есть, да не мои». Вязовкина поняла его так, что все деревенские не по нем, но обижаться не стала, может, и согласилась в душе с Капустиным и только, играя, распахнула глаза пошире, сказала грубовато и с намеком: «Пошукать — нашли бы: не все же порченые!» — «Уж я все передумал, — серьезно ответил Капустин. — В мыслях избу за избой обошел. Для учениц я стар, хотя мне и тридцати нет, я ведь по вашим глазам вижу, по взглядам: стар. Что?» Саша молчала, будто соглашалась, это подхлестывало его, поощряло говорить. «Есть славные женщины, но не мои, понимаете, не мои!» — «Посватайтесь — ваша станет», — легко решила она и это затруднение. «Как свататься, если душа не лежит?..» Капустин осекся, подавив внезапное искушение исповеди полной, затрагивающей всю его жизнь. Возвратясь с дипломом в родную школу, он остался для деревни все тем же Алешей Капустиным, сыном бухгалтера Марии Евстафьевны Капустиной. Деревня их не просто жила хозяйственными делами, а словно и знать не хотела всего, чего не выразишь числом, цифрой. Учитель учит, и будет с него, и земной ему поклон раз в году, первого сентября, — а жизнь есть жизнь, и не учитель творит ее гордые показатели. И было множество людей вокруг, которым все полагалось вперед учителя, и не один хлеб насущный, но даже и газета и книга.
Ему в долгую очередь — случалось и без конца, — другим сразу и сполна; ему — в обрез, с унижающим вздохом, другому — щедрой, размашистой рукой. Он жил при матери, и почти все, что деревня отпускала им, она выписывала Маше Капустиной. Грузовик до Криушей за дровами, газовый баллон к сроку, дефицит в промтоварной лавке — все ей, ей, Капустиной, солдатке, отличнику труда, бухгалтеру. Алексей и себя как-то поймал на том, что, позвонив на узел связи, вызвал монтера наладить забарахливший телевизор Капустиной, не Капустина — Капустиной, хотя покупал его он сам и в гарантийный паспорт вписано его имя. Так вернее, к ней и монтер побежит резвее, чем к учителю, хоть и знает, что бутылки Капустина не поставит. Приняв Алексея радушно, деревня словно запамятовала о нем, ничего не хотела отпускать ему, даже невесты… «Не отпустят вас, Алексей Владимирович! — сказала Саша сочувственно. — Теперь все для деревни. Нечерноземье и ночью по радио поминают, а вы бежать надумали». — «Я перевода добиваюсь, куда-нибудь в город, под Москву. Конечно, мою причину трудно объяснить официальным лицам…» — «Ага! — Саша на миг прикрыла ладонью рот, спрятав улыбку. — Чужому и не скажешь». — «А я напрямик. В области инспектору оказал, чего хитрить! У нас поначалу до ссоры дошло…»