Выбрать главу

— Мне никак не родить было. Мальчика скинула в самую беду, ты ему погодком был бы. А больше не нашлось мне компаньона. Маруся гнала женихов, к ней сватались, а я одна. Охотников не объявилось на красу мою ненаглядную… — В заметавшихся зрачках, в ненужных движениях отяжелевших рук, в том, как она уронила под ноги и вполовину недокуренную папиросу, открылась растерянность, жалкая суетливость, и надо было как-то защититься от этого. — Кому охота с курящей ведьмой под венец! Я ведьма была, у меня тогда целый свет в виноватых ходил, кто живой, на том и вина.

Мыслью Капустин обнимал прошлое Екатерины Евстафьевны, но сердце в эту минуту не откликалось ей жалостью: все так невозвратимо далеко, беды упали на нее еще до его рождения. Однажды он примчался домой из Рязани счастливый, что зачислен в педагогический, и застал в избе тетю Катю: чужую, настороженную, будто она еще и не решила, где ей жить, на Оке или в другой ее родине, сожженной южным солнцем. Почти не присаживалась, спать укладывалась после всех, неслышно и ненадолго, часто в оцепенении стояла посреди избы или у порога в порыжелых сапогах и ватнике не по сезону, курила, к чему-то прислушивалась. Пока не увидал тетки, жалости к ней было больше, — он не понимал, что жалел не ее, а мать, ее слезы, ее тоску по сестре. А вернулась — и слезам конец, и жалость сама собой миновала: прошлое далеко, книжно, а собственное его осязание молчало. Цыганку он получил готовую, и была она такой, какой была: басовитой, мужеподобной, с чертами аскетизма, с чередованием непримиримости и внезапного истового сердоболия, жизнь ее была уже прожита, пусть не вся, но прожита, время ли печалиться в голос о неродившихся детях?

— Поживем у тебя дачниками, мы свою жизнь менять не станем, — сухо сказал Капустин. — Ты в доме хозяйка, хоть всех старух собери, я не против.

Жесткость, колючая обида на тетку, тронувшую больное, уходили, голос Алексея смягчился, но Цыганка не захотела вернуться к прежнему разговору.

— Заругаешь ты меня за одно дело: я твой шпиннинг отдала. Самоделку твою.

— Он фабричный. Обломился, я можжевеловый конец поставил.

— Мите Похлебаеву половить дала. Знает мальчик, что я его у сарая караулю, а все равно туда норовит. Я было в избу убрала шпиннинг… — каялась Цыганка.

— Мальчик! Скоро школу кончит. — Новость раздосадовала Алексея: спиннинг был добычливый, привычный.

— Ты про Серегу Похлебаева, он старший, сети стал вязать. А там другой подрос, Димитрий, — объясняла она, не умея скрыть тайной расположенности к мальчику. — Осенью ему в третий класс. Заболел он твоим шпиннингом. Отцу пожаловаться — искалечит. Я и позвала Митю, пусть пользуется, пока хозяина нет. — Серые глаза Капустина не оттаивали, не уступали ей, и она закончила неуверенно: — Сбегаю я, отниму…

— Не к спеху, — придержал он ее за метнувшиеся руки, готовые, кажется, схватить упущенный спиннинг. — Как же он с ним управляется?

— Говорят, ловко. Они ростом малые, Похлебаевы, а за что ни возьмутся — сделают. Митя и нам гостинцы носит: мимо идет, постучится, сбросит с кукана рыбу побольше. Другой бы избу нашу забыл, воровское свое ристалище, а этот помнит.

— Я на спиннинг рассчитывал. — Алексей почувствовал жалкую, неловкую ревность к мальцу, который заместил его в сердце Цыганки и в простоте душевной бродит с его добычливой снастью и берет, берет рыбу. — У меня еще одноручный есть, его так далеко не забросишь, а у берега рыба помельче…

— Что ж ты, Алеша, на Оку не посмотришь? — затревожилась Цыганка. — И на горку не вышел, лугов не оглядел, а? Кончилась запретка! — воскликнула Цыганка с громогласной радостью, хотя и не сошла с весны к реке, не ступила на свободный настил плотины. — Ты не помнишь, когда запретки еще и в помине не было, а лишнего по плотине не шастали. За ней луг, травы, золото наше, за любую потраву, хоть и пешую, мир деревенский на тебя поднимется. К озерцу на пойме никто не подойдет, хоть бы там карась из воды прыгал, звал тебя… Теперь выйдешь на горку, поглядишь, как луга перехлестнули, под каждое колесо новая дорога ложится — сердцу больно.

— А главный караульщик куда подался? Рысцов?

— Пекарем у нас, ты его хлебом завтракал. Как он тебе, после городского?

Нёбом, гортанью, напрягшимися губами Капустин припоминал вкус съеденного хлеба: с холодным, со снега, молоком хлеб показался домашним, душистым, прихваченным понизу золой.