Выбрать главу

— Меня Хворостин на трактор звал.

— Он себе на уме, — сказал тесть. — Его понять можно, ему выкручиваться надо.

— Жалею я ее, — сказал Николай грустно. Мысли его против воли возвращались на тот берег, в землянку, где замерзала ни в чем не повинная лошадь. — Там дверь в середку открывается.

— Лошадь жалеешь?

— Ей дверь нипочем не открыть.

— И ладно. Без воды проживет, а открой дверь — она замерзнет.

— И без воды жить не станет, — упорствовал Николай.

— Проживет. Не околевать же тебе там.

— Понятливая она, — жаловался Николай. — Сколько живу, ни в деревне, ни в полку такой понятливой не встречал. Преданная она мне, можешь ты это понять? — сердито спросил он у жены. — Она бы меня из огня, от смерти вывезла, а я бросил.

Тесть наливал ему больше, чем себе, — так уж у них повелось: Николай молод, а он контуженный на войне, со шрамом на морщинистом лице — от щеки и через висок.

— Ты все правильно сделал, — сказал тесть. — Не со страху, обдумал все. Никто бы другой лучше не сделал. Переспи, а утром я тебе подмогну, утром дело прояснится.

До утра Николай трижды бегал на берег: вечером, как стемнело, и среди ночи. Ночь он промаялся: сбросив сапоги, дремал на деревянном крашеном диване, просыпался оттого, что слышал во сне треск ломающегося льда, и бежал к Оке. Река лежала тихая, спокойная, свет ясной ночи позволял видеть далеко вокруг, а редкие неторопливые снежинки не мешали глазу. Мороз резко спал, дело шло к оттепели.

Он видел, что и Катя не спит на супружеской постели: она вздыхала, ворочалась без надобности, вставала, шлепала в кухню, будто к ведру с водой, ждала, ждала, а он наказывал ее, мучил, хотя считал, что наказывает себя, что он не стоит ни ее любви, ни вздохов, ни чистых теплых домашних простынь. «Вызволю лошадь, — думал он, — начну другую жизнь…»

День настал снова ясный, солнечный, а с ним упал на землю легкий морозец. Встретив поутру мужиков, Николай на их расспросы сказал, что все в порядке, лошадь тогда же ночью переехала с ним в лодке и живет — сено жует… Теперь он был в путах собственной лжи и никого в помощь позвать не решался, а мог рассчитывать на себя и на тестя. Но тесть не соглашался на риск.

Лед оживал, на стрежне белое поле сломалось и вяло горбатилось, дышало. Такая канитель могла длиться много дней — до полной оттепели или стойких, надежных морозов, а Николай уже в мыслях видел чагравую на грязном полу землянки, с боками, изрезанными осколками бутылки, видел, как, содрогаясь иссохшим телом, лошадь силится встать на колени и снова валится на бок.

Следующую ночь он провел в постели, но любовь жены не принесла ему ни былой радости, ни душевного покоя. И Катя сердцем чуяла, что Николай переменился, что не только глаза, но и руки его воспринимают всю ее с обидной трезвостью, не так, как бывало прежде. Будто переломилось что-то с этой поездкой, с бедой, в которую попала чагравая.

Прошло еще два дня. Николай выходил из дому, стоял в саду, прислушивался к Оке: не сломала ли она лед? Он уже не числил чагравую в живых, а ждал первой возможности, чтобы переправиться и собственными глазами увидеть дело рук своих. Названивали из районной конторы проката, требовали фильм. Николай прятался в пристройке, когда с почты прибегала телефонистка. Его не тянуло и на берег, к неподвижной реке, к побелевшим за эти дни заокским далям. Не думал о коробках с пленкой, о начальстве, о Любе Ермаковой, а если и вспоминал о неизбежных неприятностях, решал про себя коротко и жестко: «И хрен с ними. Пойду к Хворостину, на трактор. Живут люди в колхозе, и я буду жить». Все его мысли были о лошади, о ее ненужных страданиях и гибели, о том, выплыли бы они под Орешки, заведи он ее тогда в лодку, или накрылись бы вместе? И оттого, что такие мысли впервые завладели Николаем, в них была и тяжесть, и сладостная горечь одновременно, и что-то, что отдаляло его от трезвого, расчетливого тестя и даже от Кати.

8

Среди ночи — это была четвертая ночь в Кожухове — что-то сорвало Николая с кровати. Пробуждение было резким, внезапным, будто его подняли толчком или казарменным окриком и нельзя было медлить. «Все, — решил Николай, — нет чагравой. Накрылась. Теперь точно».

— Идешь? — спросила Катя.

Он собирался быстро, как по тревоге.

— Иди, Коля! Чем так мучиться — иди!

До береговой кручи он бежал под разноголосый хриплый вой собак. Ока встретила его не мертвыми бельмами льда, — черная в снежных берегах, она текла, струилась, плескалась внизу, радуя его сызмальства знакомыми звуками. Бегом, кувырком спустился он по осыпям, сволок к воде плоскодонку, взял в тайнике ключ от развалюхи, где хранились весла.