Надзорщик наблюдал за её движениями внимательно, но не было в них ни истерики, ни дрожи, ни слез. Надрыва не было, надлом только. Страшный какой-то. А у него в кармане куртки — бумага, что этот надлом ещё большим сделает.
— Он отключил меня, — сказала Огняна зеркалу. — Три точки на затылке. Никак у меня не получается увернуться от них. Знать, не доучилась.
Ну вот теперь для Соколовича почти все стало на свои места. Был у Мира ещё вопрос. Не важный, но знать об том надзорщику надобно. На будущее.
— Как он тебя воскресил?
Огняна развернулась так стремительно, что платье прошуршало по воздуху красивым полукругом. В каком смысле — воскресил? Мертвых воскрешают, а она жива. Но надзорщик так уверенно спрашивает, будто о свершившемся.
— Что сделал?
«Она не знала», — с удивлением подумал Мир, но отступать уже было некуда. И он сказал правду, которая, в общем, ничего не меняла, но которую она, по его мнению, имела право знать.
— Огняна, ты умерла вчера в 14:37.
Она смотрела на него непонимающе. Как можно умереть и не знать о том? Он что-то путает.
— При пересечении Границы боль такая, что сердце не выдерживает. А вы пересекли Границу. Я так понимаю, там ты и умерла, по времени сходится.
Она умирала? Решетовская смотрела на надзорщика и молчала. Соколович лгать ей не будет. Но нельзя же… Но ведь точно, Границы. Ей и говорили что-то такое, только душегубка не запомнила, потому как пересекать не собиралась, да и вообще в тот миг плохо что-то запоминать могла. А Елисей?.. Он ведь знал, не мог не знать. Воскрешения нет даже для волшебных. И уж тем более в мире ненаших, да без колец витых.
— Я ничего не помню, — Огня осторожно коснулась ладонью носа — не течет ли кровь. — Я проснулась за городом, плохо очень было. И всё… А откуда вы… Откуда ты знаешь?
— Надзорщику — первый кнут.
Огняна мотнула головой, требуя объяснить.
— Смерть поднадзорного — это очень больно, Огня, — сказал он просто.
Огняна перевела взгляд на сбитые костяшки его руки. Она и раньше их видела, да не поняла, не могла понять. Снова посмотрела в глаза Мирославу — ровный взгляд, честный. Не осуждает, не обвиняет. Просто — рассказывает. Делится тем, что они пережили вместе. Только умерла она, а подыхал от боли — он.
— Прости меня, — попросила Огня, понимая, что мало этого.
— Бывает, — отозвался Мирослав.
Решетовская села на своё место, и всё на сбитые костяшки Соколовича смотрела. Попросить хотела и не решалась. Потом подумала, что совсем себя растеряла — ни ловкости прежней, ни смелости. И, чтобы доказать себе, что жива ещё, попросила ясно и четко:
— Не отдавай меня Елисею.
Мир кивнул — могла и не говорить. Хотела бы с ним остаться — не вернулась бы. Только что ж так? Не мил? Возможно. Это Глинский за ней как за звездой ясной, а она, быть может, и не обещалась, и не хотела. Что ж без любви отдалась — только чтобы бежать? Решетовская, конечно, душегубка хитрая, а влюбленного ведьмака обмануть — то и вовсе много мастерства не надобно, ему ли не знать.
— Я погублю его, — положила конец его сомнениям Огня. Душегуб ни о чём её не спрашивал, да она, видно, решила — вдруг ему доводы ещё требуются. — Он не сможет без волшбы жить. Себя и меня возненавидит, а назад — обоим дороги не будет. А так — есть надежда, что меня однажды выпустят.
Мирослав кивнул раздумчиво.
— Тогда, что бы ни случилось сегодня — не вмешивайся, — приказал он.
Решетовская закивала согласно, снова ладонью под носом провела. Спину выровнять попыталась, да не вышло, болело. Везде болело, а в сердце больнее всего. Огняна в сторону посмотрела, носом воздух втянула — плакать собралась. Соколович сунул ей горячий шоколад, едва теплый уже. Подумал, что три недели на ветке просидел, а слез у Решетовской не видел.
Огня долго в чашку смотрела, да не пила. Но и себя в руки взяла. Не думай о нём, Огня, не время. Не смей представлять, как он проснулся и записку твою нашел, как следом рванул. Прав Мир, приедет Елисей. И почему она сама об этом не подумала?
— Тебе, по-хорошему, сон-траву твою надо, и спать, — вздохнул Мир. — Но сначала мы дождемся Елисея.
Она не удивилась, откуда Соколович про сон-траву узнал. И про Елисея промолчала — не думать же! Значит, и не говорить. А вот о сон-траве — это была теперь самая важная, самая первая её забота.