Воевода Любомир Волкович метил не в князя. Он спрашивал у речницы Есении Вольговны, можно ли засылать к ней сватов. Перед всей умолкшей как по команде дружиной.
Невесть откуда взявшийся Мирослав за плечо удержал шагнувшую вперед Огняну. Глинская перевела взгляд с мужа на товарища и осталась стоять на месте, нервно перебрав пальцами по рукояти меча. Глядела на Есению, что застыла, точно лань, на бегу вылетевшая на край обрыва. На широкий, по руке, лук у Громыки и рукоять взятого у дружинницы ножа, торчащую из стены казармы. На Игоря, что глазом не повёл, на семаргла у его ног, недовольно хвостом ударившего.
Есения задышала часто, глаза веками на миг прикрыла, с собой справляясь. Успокоилась, только румянец от ланит отхлынул. Поглядела на всех дружинников сразу, на ухмыльнувшегося Игоря, а потом на одного только Любомира. Долго поглядела, непонятно. Губами дёрнула виновато, глаза отвела и стрелу перешагнула.
Громыка спал с лица. Растерял как-то враз и лихую свою самоуверенность, и вечных чертей из глаз, сегодня особливо злых. Стоял, лук опустив, и не понимал. Есения на него глаз не подняла — ушла на край толковища, к денникам, где лошади стояли. С ровной спиной, негнущейся.
Витязи из уважения к прославленному воеводе сделали вид, что не заметили ничего. Только меж собой переглядывались — чудно й дивно. Девицы хмурились, взглядами мрачными обменивались, молодцы головами качали, на ровную спину Есении поглядывая. Все же знали, сами видали — княжеская речница Любомиру Волковичу благоволила. Подарки бесчисленные она принимала благосклонно, голову красивую клоня ласково да рдея маковым цветом, и гуляющими их видели не раз и не два. Опять же, все помнли, как Пуг сказывал — Есения целовать себя позволила где-то в лесах. Позволила — стало быть, и стрелу ждала, а, не подняв, тяжкое оскорбление душегубу нанесла. Громыка улыбнулся до ушей, лук за спину приладил и с толковища прочь пошёл, ни на друзей, ни на великого князя не глянув и даже не подумав поклониться. У самых ворот только едва не врезался в Василису — споткнулся, стушевался, лицо от ладони её отвёл смущённо как-то. Да и был таков, только его и видели.
— Чёрт знает что, — пробормотала Огняна, переводя глаза с Любомира на Есению. К Мирославу обернулась:
— Есть что сладкое?
Соколович плечом дёрнул, к Елисею, что к ним подходил, шагнул. Огняна Елизаровна, супруга не дожидаясь, меж витязей своих затерялась — с её ростом не мудрено было. Ей тут же отыскали в наплечниках печатный пряник и сверток орехов в сахаре. Огня, обратно меж мужа и друга без слов скользнув, к денникам пошла. Рядом с Есенией на куче соломы села и вкусности ей протянула.
Полумавка улыбнулась грустно, орешек зубами острыми откусила. Она хорошо помнила, как в войну Огняна едва ли не единственная приходила к ней, вот так же сидевшей вдалеке от всех. И что-то в руки совала — лепешку желудевую, горсть ягод или орехов. Правда, тогда без сахара.
— За что ты так с ним? — спросила Огня, когда Есения, прожевав несколько орешков, наконец-то повернула бескровное лицо к подруге и кивком головы обозначила, что готова отвечать на вопросы. В тот же миг прищурилась насмешливо, протянула к воеводе ладони, дескать, еще хочу. Глинская немедленно ссыпала подруге все, что в кармане у нее оставалось.
Рыжая покатала в ладони белые от сахара лесные орехи. Хмыкнула и горько, и едко, губу прикусила. Над девчонками перебрала копытами гнедая лошадь, фыркнула. Есеня лошадку по ноге погладила, животине улыбнулась ласково, а на Огняну глазами метнула сердито, словно Глинская была в чем-то виновата. Ответила яро очень, будто на самое больное ей наступили:
— Думает об одной — стрелы пускает к другой. Зачем мне такой?
Огня забрала из рук подруги орешек, в рот бросила, из стороны в сторону головой размашисто покачала. Есении кровь мавочья всегда подскажет и как молодца очаровать, и о чём тот думает. Но подсказка — это не знание, от одной подсказки так обижать душегуба не годится.
— Рассказывай, — то ли попросила, то ли потребовала Глинская, и Есения даже улыбнулась — до того хорош был воеводский тон подруги. Без надменности, а с твёрдостью да волей непререкаемой. Очень елисеевский это был тон, и потому улыбка полумавки горчила.
Речница доела орехи, перекинула на грудь тяжёлую косу буйно-кудрявых волос, расплетать ярко-красную копну принялась. Уставила холодно-равнодушные глаза в стену, где меж бевнами мох буро-зеленый пробивался. Наконец разомкнула губы и сказала непонятно как-то. То ли тоскливо, то ли ядовито, то ли жалобно: