— И люди будут глядеть на него? — Надеюсь.
— Они ж плеваться будут! Скажут, что за образина такая?
— Если так скажут, я этот холст на помойку выброшу.
— Рожа небритая, волосенки кое-как торчат, гимнастерка, побелевшая на плечах от соли.... Поглядят добрые люди и скажут: «Не приведи бог такую личность встретить в потемках — можно и кошелька лишиться!»
— Я рабочего человека пишу... Вот на минуту отложил в сторону топор или рубанок и задумался.
— А что напишешь... Ну, подпись какую определишь под моим, значит, портретом?
— Василий Гаврилыч Иванов, плотник, — серьезно сказал Артем. — Коротко и ясно.
Гаврилыч долго молчал, обдумывая эти слова. А потом, просветлев, сказал:
— Ну, коли так, валяй, тебе с горы видней! Закончив вчерне картину, Артем накрыл ее чистым холстом и поставил в угол.
— Теперя-то можно глянуть? — спросил Гаврилыч.
— Не готова, — сказал Артем. — Погоди еще немного...
С тех пор, когда Гаврилыч приходил в комнату, Артем часто ловил его задумчивый взгляд, устремленный в угол, где стояла картина в подрамнике, прислоненная к дощатой стене. Но больше он не просил показать. А. сам без разрешения и не пытался подходить к ней. Гаврилыч был человек кристальной честности.
Несколько дней шел снег. Все кругом стало призрачно-белым. На тонких ветвях яблонь узкие пушистые дорожки. На круглых жердинах забора появились аккуратные белые шапочки, а вот на водонапорную башню мать-ирирода нахлобучила огромную папаху, из которой одиноко торчала трехпалая лапа громоотвода. Лишь на конусной трехгранной башенке вокзала снег не держался.
Каждое утро вместо зарядки Артем брал деревянную лопату и расчищал тропинку, ведущую к калитке. За ночь снег поднимался вровень с третьей ступенькой крыльца. Невозможно было открыть калитку. Гаврилыч теперь работал в помещении. Он оборудовал у окна небольшой верстак. Когда он строгал рубанком доски, стружка громко хрупала под его сапогами. Сарай и гараж они решили начать с весны, а сейчас обшивали досками коридор, делали чулан, книжные полки, лежанку возле русской печи. В избе пахло стружками, смолой, но былого удовольствия от работы Артем не ощущал. Иногда, застыв с молотком или рубанком в руках, он упирался взглядом в окно и надолго задумывался. Впрочем, если спросить его, о чем он думает, ответить не смог бы. Ни о чем он не думал. После того как отложил портрет Гаврилыча, снова пустота поселилась внутри. Унылая, щемящая пустота, которую ничем нельзя было заполнить.
Разнообразие вносили Женя и уроки рисования в школе. С учителями Артем так и не сблизился. Судя по всему, они считали его виновником того, что уехала Таня. Однако разговоров на эту тему не заводили. Приходя в учительскую, Артем здоровался — ему вежливо отвечали. Перебрасывался несколькими словами о погоде, брал журнал и уходил в класс.
Ребята рисовали с удовольствием, но больше во всей школе не было второго такого, как Женя. С мальчиком они подружились, и Женя теперь приходил, когда ему вздумается. Задания он исправно выполнял, несколько раз присутствовал, когда Артем писал Гаврилыча. В такие минуты его не было даже слышно. Сидел или стоял в сторонке и во все глаза глядел, как ложатся на холст мазки. У этого деревенского мальчика, впрочем, как и у многих других ребят, было необычайно развито чувство внутреннего такта.
Артем взялся за портрет Машеньки. В отличие от Гаврилыча ее не нужно было уговаривать: девчонка готова была часами позировать. И держалась свободно, без умолку трещала. За сеанс Артем узнавал все поселковые новости. Сначала работа не клеилась, но потом он втянулся. Машенька позировала с двух до трех, а потом убегала домой помогать матери по хозяйству, учить уроки. Этот час, когда в избу врывалась тоненькая ясноглазая девочка, раскрасневшаяся от мороза, был для него самым приятным за весь день.
Машенька не могла долго сидеть спокойно, но это не мешало Артему. Когда появлялся Гаврилыч, в раскосых глазах ее вспыхивали светлые блики, а лицо освещалось чуть смущенной мягкой улыбкой, отчего веснушки — они у нее и осенью не сошли — светлели. И когда Артему снова хотелось поймать это понравившееся ему выражение лица, он сам приглашал плотника. Машенькино лицо было удивительно живым и восприимчивым к любому проявлению чувств. Заскрипит за окном снег — и она встрепенется, ресницы задрожат, глаза вспыхнут, губы вытянутся в трубочку. Маша озабочена: не мать ли вышла на крыльцо? Вот сейчас позовет ее...
Но когда пришел Женя, она, проявив необыкновенное упорство, отказалась при нем позировать. И Женя, впрочем, ничуть не обидевшись, ушел. А через два дня принес Артему забавный рисунок, на котором изобразил Машеньку.
Во время работы Артем отвлекался от всего, ни о чем не думал.
— У нас новый учитель физики... Смешной такой, как артист! — болтает Машенька. — Когда доску тряпкой стирает, даже пританцовывает. На уроке про электричество начнет рассказывать, а слушаешь, как художественное чтение со сцены... А какая у него плешь симпатичная, не то что у дяди Васи...
— Чего ж это тебе моя плешь не понравилась? — подает от верстака голос Гаврилыч. — Плешь, дочка, ничью голову не красит.
— Что вы, дядя Вася! У нашего физика плешь аккуратная такая, гладенькая, а у вас голова будто камень-валун с мхом-лишайником!
Артем молча улыбается. Гаврилыч сконфуженно скребет голову прокуренным ногтем, а неугомонная девчонка продолжает:
— Вчера в клубе была — с Людкой Волковой танцевали, — не выучила физику. Ну, думаю, не дай бог, спросит! И точно, как в воду глядела: вызывает. Иду на двойку, что-то говорю у доски, уж и не помню. А он листает дневник и говорит: «Ладно уж, Кошкина-Мышкина, не буду портить букет...» И ставит четверку. Я так обрадовалась, что чуть было его в симпатичную лысину не поцеловала...
— А я тебе сегодня ставлю двойку за поведение, — говорит Артем, поворачивая мольберт к стенке.
Машенька подходит совсем близко и, заглядывая в глаза, просит:
— Дядя Артем, если получусь уродина, не показывайте никому, ладно?
— Гаврилыч из меня душу выматывал, теперь ты...— усмехается Артем. — Вот закончу, сами и решайте, стоит людям показывать ваши портреты или нет. Как скажете, так будет... А пока не закончу — молчок, договорились?
— Я что? Я ничего, — говорит Гаврилыч. — Красавца из меня не сделаешь, да и не надо.
— Людка Волкова говорит, что теперь художники разных страшилищ рисуют, без рук, без ног, бывает, даже без головы... Родная мать не узнает.
— Это она от зависти, — успокаивает Артем. — Беги домой, вон твоя родная мать в окно смотрит...
Машенька убегает, хлопая дверями, и 0визбе снова становится сумрачно и тоскливо. Наверное, нынешняя зима решила засыпать Смехово снегом. Вон бежит по улице рыжая собака, а на спине аккуратная снежная попонка. У прохожих на шапках, плечах — маленькие сугробы. Ветра нет, и крупные хлопья падают отвесно. Сколько на небо ни смотри, ничего, кроме роящихся хлопьев, не увидишь. Трудно даже представить, что где-то за этой снежной мглой скрывается зимнее нежаркое солнце. На лыжах скользят мимо окон мальчишки. Только что были рядом — и вот словно вошли в белую невидимую дверь.
Совсем близко прогрохотал сквозной поезд. Низкий протяжный гудок сам по себе, отдельно пролетел над Смеховом и замер в занесенном сугробами сосновом бору. Гаврилыч распрямил спину над верстаком, послушал замирающий вдали грохот и сказал:
— Сколько разов за свою жизнь я ездил на поездах, а как все это делается на станции, не знал... Едут люди в вагонах в разные города, спят, в карты играют, пиво пьют, а того, кто их безопасным движением руководит, и в глаза-то не видят, ну, разве только проводника да еще дежурного по станции с флажком в руке... Надоест ночью околачиваться у магазина — какие у нас воры? — ну, и зайду на станцию. Все в поселке спят — ни огонька, а там лампочки красные и зеленые на столах мигают, в аппаратуре, значит, телеграф попискивает, дежурный в штуковину стрелочниками командует. Люди спят, а поезда чешут себе по рельсам и днем и ночью. Дежурный принимает их, пропускает, командует, как передвигать стрелку. Переведет стрелку — и поезд пойдет по одному пути, другую переведет — по другому. Захочет — остановит семафором поезд, надо — без остановки пропустит...