Выбрать главу

Дальше. Любое великое начинание, в конечном счете принадлежа всему человечеству, вначале ложится на плечи отдельных людей. Я оказался в числе тех, кого принято называть пионерами нового дела. До меня в космосе удалось побывать не многим. Гагарину, Титову, Поповичу, Николаеву, Терешковой, Быковскому, Комарову, Егорову, Феоктистову, Беляеву, Леонову да еще почти двум десяткам американцев. Но до кабины выведенного на орбиту космического корабля мне было еще далеко. Предстояло еще доказать Государственной комиссии, а заодно и себе самому, что к трудностям космического полета готов.

С сурдокамерой я уже в какой-то мере свыкся. Нельзя сказать, что чувствовал себя как на курорте. По-прежнему иногда давали знать о себе одиночество, тишина, но время шло, и никаких ЧП не происходило. Я знал, что люди не выдерживали долгого заточения, что подобные эксперименты иной раз приходилось прерывать. Одних одолевали галлюцинации, другие не могли справиться с собственным настроением, с нервами, третьим не удавалось в необычных условиях сурдокамеры правильно реагировать на предлагаемые тесты, выполнять разнообразные рабочие задания.

У меня пока все шло хорошо.

Однажды, правда, произошел небольшой сбой. Сидя за столом и заполняя очередной листок личного дневника, который я там вел и записями которого сейчас так широко пользуюсь, мне вдруг совершенно отчетливо послышалось чье-то сопение. Глухое, едва различимое, но все же вполне отчетливое.

"Спокойно! - сказал я самому себе. - Чудес не бывает. Сопеть тут некому".

И все же кто-то сопел.

Кто, черт побери, может здесь сопеть, если в сурдокамере никого, кроме меня, нет! Слуховая галлюцинация? Чепуха. Нервы у меня всегда были крепкими.

Я вслушивался еще и еще. Определенно, звук есть. Едва уловимый, на грани слышимого, но есть. Можно, пожалуй, даже попробовать локализировать его место. Да, звук, отдаленно напоминающий сопение запыхавшегося человека, доносится откуда-то из угла, из-под столика, на котором лежат стопка книг и листки чистой бумаги.

Внезапно меня осенила догадка. Я нагибаюсь - так оно и есть! И как это раньше не подумал?! Свежий воздух поступает сюда по вентиляционным каналам, а вместе с ним доходит и шум от работающих где-то за стеной нагнетающих вентиляторов.

Да, но почему тогда я не слышал этого сопения вчера или час назад? Впрочем, тоже ясно. Сказалось наконец действие частичного сенсорного голодания. Шум вентиляторов настолько отдален, настолько ничтожен, что обычно ухо не в состоянии его уловить. Но когда приток внешних раздражителей длительное время ограничен, восприимчивость изголодавшихся органов чувств обостряется и они начинают фиксировать то, что в привычных условиях лежит вне пределов их досягаемости или, во всяком случае, не отмечается сознанием.

Словом, тревога оказалась напрасной. Вернувшись к столу, я записал о случившемся в свой дневник и, отложив его в сторону, придвинул график. Как хорошо, когда есть график и есть работа, подумалось мне. Правда, сама работа, запланированная на определенные часы графика, не отличалась обычно особыми сложностями. Порой была даже скучной, муторной. И все же она, честно говоря, в значительной степени скрашивала мне мое добровольное заточение.

Большинство приборов, с которыми я имел здесь дело, представляли собой элементы хорошо знакомой мне авиационной техники. Некоторые из них имели отношение к пилотированию космических кораблей. Как с теми, так и с другими я довольно легко справлялся. Оператор, находящийся где-то за стеной сурдокамеры, задавал с их помощью какой-нибудь комплекс параметров, а мне предстояло, действуя тумблерами и рычагами, удерживать определенный режим. Наблюдая за стрелками приборов, я пытался контролировать обстановку, корректируя свои действия с учетом тех изменений, которые создавались там, за стеной. Как правило, все сходило удачно. Задания напоминали пилотирование самолета вслепую, по одним приборам. А этим меня трудно было сбить с толку: сказывался опыт.

Больше того. Помимо чувства удовлетворения, которое приносила знакомая, привычная для меня работа, она же помогала мне одолевать и одиночество. Как-никак, а вместе со вспышками индикаторов и движением стрелок ко мне из внешнего мира просачивалась хоть какая-то информация. Пусть урезанная, лишенная естественной глубины и красок, пусть схематичная, однотонная, воспринимаемая лишь как считывание с приборов, но все-таки информация. Все-таки приток впечатлений. На них необходимо было реагировать, отвечать действием.

Это несколько походило на игру в шахматы вслепую. Невидимый мне партнер делал ходы, создавая на приборной доске очередную острую ситуацию, от меня же требовалось привести ее в норму. Партии обычно проходили в темпе блица. Постоянный жесткий цейтнот заставлял выкладываться до конца, удерживая мозг в состоянии длительного напряжения. Такая "игра" требовала ясности мысли, волевой собранности. Пожалуй, это было лучшим лекарством от одиночества. Во всяком случае, часы, отведенные графиком на борьбу с приборами, пролетали незаметно...

День и ночь телемониторы сурдокамеры пристально следили за каждым моим жестом, за каждым движением. Для успешного хода эксперимента это было и необходимо, и важно. Но нельзя сказать, чтобы это было приятно. Скорее наоборот. И чем дальше, тем больше.

На шестой день пребывания в сурдокамере мне страшно захотелось помыться. Душевой кабины здесь, само собой, не было, но можно было смочить полотенце одеколоном или холодной водой. Словом, я так или иначе, но решил принять ванну.

Мешало только одно - линзы телеобъективов. Кто знает, может быть, именно сейчас один из дежурных операторов - особа женского пола.

Недолго думая, я взял несколько бумажных салфеток и, завесив телеобъективы, избавился таким образом от посторонних глаз. Обтереться намоченным в воде полотенцем оказалось чертовски приятно. Я чувствовал, как в мою душу и тело широким потоком вливается бодрящая свежесть. Отжав над раковиной полотенце и предвкушая продление удовольствия, я щедро намочил его вновь.

И тут в сурдокамере завыла сирена тревоги.

Как я и ожидал, инициатива, проявленная с моей стороны, пришлась не по вкусу тем, кто находился по ту сторону. И там это не замедлили показать сирена выла не переставая.

Любопытная штука - человеческое восприятие. Я знал, что ровно ничего не произошло: вой сирены - лишь отклик на маленькую вольность, никак неспособную повлиять на ход событий. В конце концов, мокрое полотенце - это только мокрое полотенце! И все же я не мог отделаться от чувства скованности и легкой тревоги. Выходило, будто звук сирены не просто сигнал опасности, в данном случае ложной, а уже сам по себе несет определенный заряд психологического воздействия. Если так, подумалось мне, то с этим вряд ли можно мириться, нельзя допустить, чтобы в критическую минуту, когда от человека требуется максимальная собранность, весь запас его духовных сил, часть их будет расходоваться впустую, на преодоление сопутствующих эмоций. Чтобы быстро принять верное решение, мысль должна быть свободна.

Приняли решение и в операторской. Сирена внезапно смолкла, и по радио прозвучал приказ:

- Уберите салфетки! Немедленно снимите с телеобъективов салфетки!

Это были первые человеческие слова, которые я услышал с того момента, как переступил порог сурдокамеры. Первые и последние. В дальнейшем в подобных случаях действовало джентльменское соглашение: телеобъективы оставались открытыми, но операторы отходили в сторону.

Последние, десятые, сутки начались, как всегда, разминкой и плотным завтраком.

Окуляры телемониторов бесстрастно проследили за последним проглоченным мною куском, я не выдержал и подмигнул в их сторону: дескать, с добрым утром, чертовы соглядатаи! Но они бесстыдно и все так же бесстрастно уставились на меня в упор - разве их чем проймешь? - пустое занятие.

Впрочем, в то утро я проснулся в отменном настроении, испортить которое отнюдь не собирался. Правда, одиннадцать часов дня - рубеж, от которого отсчитывались каждые очередные сутки, - утром, строго говоря, не назовешь. Те же операторы, приставленные ко мне, вероятно, уже наработались.