Выбрать главу

Однако чудо не возникает: мне снятся грибы, своя собственная жизнь и чужие люди.

Песня

Владимиру Крупину

С раностава дымно печалилась вишнево-сиреневая даль осенних лесов и полей, и в небо наплывал дымный морок, словно где-то подпалили пастухи волглые копны соломы. Он и чуялся мне, тот дымок с легкой горчинкой, будто бы сидел я не у старой березы на извороте речки Крутишки, а брел палыми листьями по заречным осинникам. И долго бы, наверно, глядел и глядел я ненасытно на проглянувшие из тальников омутинки и проточины, на березовые гряды и колки-островки, на углаженную чернь пашен, если б не снизился дымный заволок и не зачастил дождиком.

С подветренной стороны укрылся у зарода на елани, сено не только согревало меня летним теплом, но и дышало в лицо всем разнотравьем знойного июля: душицей и клевером, лабазником и вязилем, вероникой и богородской травкой-чабрецом, клубничником и розовой гвоздикой-травянкой, пыреем и зопником. Нерасторжимое травяное братство успокоило меня, и свежесть затяжного дождя не показалась занудно-зябкой тоской одиночества.

Прижимаюсь к боку зарода, как в детстве по ненастью грелись мы возле своей коровы Маньки, и незаметно уютная дремь легко и неуловимо укладывает меня в сон. Да оно и понятно почему: сыздали, из села Загайнова над крутояром реки Исеть отшагивал я всю ночь под разноцветьем звезд, торопился повидать Крутишку, мамину родину, село Пески. Побыть пусть и поздней порой, но до падеры-снегодура.

Песковское заречье еле различается-угадывается в мороси, мне до села не столь и дальняя дорога, и я успею добраться к сродному брату Ивану. А пока, пока вздремну-отдохну у зарода, как вон и та овсянка, что укрылась в ближнем кустике шиповника, плотно обросшем вязилем. И никого, ни души на всю округу, сороки и те не шастают по отаве и черемуховой гуще берегами речки.

Тихо-тихо, лишь дождинки, задевая друг дружку, позванивают слегка, да ветер, невесть откуда залетевший на бугор, «запостанывает» талинами-двойняшками. И вдруг… вдруг наяву, а не из сонливой сладости, родилась на левобережье песня. Старинная-старинная русская песня, и завел ее, растревожил мое сердце знакомый мужской голос:

Во субботу-у-у день ненастный Нельзя в поле, эх нельзя в поле работать, Эх-ма, нельзя в полюшке работать, Ни боронить, эх ни боронить, ни пахать.

Кажется, совсем затоскует-загорюет мужчина-певец, но чистый и глубокий женский голос нежно позвал:

Мы пойдем с тобой, друг милый, Во зеленый, во зеленый сад гулять.

И мужчина согласно-радостно подхватывал:

Во зеленый, эх во зеленый сад гулять.

Женщина:

Эх-ма, во зелененьком садочке Со-оловейко, эх Соловушко поет…

Не про нас ли, друг мой милый, — опять вздохнула женщина, и мужчина понял:

Люди бают, эх люди бают-говорят.

И снова один:

Эх-ма, меня молодца ругают.

Вместе:

Тебя девицу, тебя девицу бранят.

С невыразимо-красивой тоской он молвил:

Прощай, девки!

Женщина:

Прощай, парни!

И вместе:

Ох, угоняют, эх угоняют нас от вас, Эх-ма, угоняют от вас На далекий, эх на далекий Кавказ.

И было им до того хорошо и светло с любовью своей, что они не стыдились признаться: пусть де «люди бают-говорят, меня молодца ругают, тебя девушку бранят»…

Боже мой, а ведь я помню, как тетя с мамой взяли меня мальцом в поле, да не успели они там поработать — затеялся дождик. Закутали они меня в старое красное одеяло, усадили на пласт сена и повернули Воронуху домой в Юровку. Катятся и катятся, сблескивая ободьями, тележные колеса, безлюдна Отищевская дорога по глухой осени, однако родителям вовсе не тоскливо. Тятя ременные вожжи свернул кольцом на колени, посматривает по сторонам и негромко начинает, вроде бы и не петь, а разговаривать с мамой:

«Во субботу день ненастный, нельзя в поле, нельзя в поле работать»…