Хлеб, хлебушко, хлеба… «Сил» у бинокля мало, чтоб охватить, «дотянуться» до края хлебного неоглядья. Разлились они, хлеба, по всей родной стороне, и текут они со стороны сердца из села, где давно-давно, иной раз кажется — во все века! — живет, работает, думает и «колдует», ласкает землю мой великий земляк. Вот и сей миг почудилось мне, будто въявь увидал простое крестьянское лицо, удивительно похожее на лицо моей покойной бабушки, и заглянули мне прямо в сердце мудрые, немного уставшие добрые глаза. И негромкий, раздумчивый, до боли родной голос великого Крестьянина услыхал:
— Хлебушко-то всему голова и опора. И жизнь, и радость, и песни. Берегите, храните хлебушко, робятки!
И не с осуждением, а укоризной-упреком качнул Он головой, а Он если и склонял ее в поклоне, так только над полем, у могилы сына-героя, над землей-кормилицей… Стыд полыхнул в лицо, пусть я и сижу один на один с собой, никто меня не видит, десяток с лишним километров до Мальцево и тем более… Эх ты, дитенок, дитятко голодных военных лет! Чего ж ты зеваешь и биноклем балуешься? Помог он тебе узреть буханку на асфальте, знаешь ты — ничья она, «осиротела», то и нечего просиживать землю.
Еще и бинокль не отнял от глаз, как случилось что-то непонятное. Вроде бы из росного тумана выросло видение — стоит над буханкой черноголовый детдомовец из блокадного Ленинграда Гера Абрамов. Склоняется он над хлебом и не смеет дотронуться до буханки — может, и не боится, а не верится Гере, что есть на земле хлеб, а если и есть, то не должна же вот так просто лежать, как на тротуаре, целая буханка?!
Постой, постой… А ведь взаправду Гера возле буханки, и белая рубаха на нем, как балахон — до того он худенький, худенький. Помню, все взрослые незнакомое слово «дистрофия» повторяли промеж собой шепотом, а мы пугались этого слова, и никто, никто из ребят ни разу не сказал Гере… «дистрофик». Хотя были же в Юровке злые и грязные на прозвища ребята.
…В январскую стужу мы успели ознобиться у детдома — ждали первого блокадного сверстника. Его привез из Далматово директор детдома, фронтовик Григорий Петрович Лебедев. Закуржавевший мерин Лысан ткнулся мордой в дверь, и тогда дядя Григорий выпустил веревочные вожжи из единственной здоровой руки, быстро поднялся и стал разворачивать тулуп. Мы, сшибаясь лбами, бросились помогать, а когда распеленали… уронили руки. Не парнишка, как мы, а скелет лежал в глубине овчинного тулупа. А тут выбежали воспитатели и на руках занесли новичка в зал бывшего клуба, сплошь заставленный койками.
Как мы радовались, когда Гера первый раз пришел в школу! Ожил, оклемался он не только с детдомовского пайка, многие делились с ним на большой перемене то вареной картошиной, то пареной свеклой, морковью и молоком — какая-нибудь скляночка захватывалась в школу чаще всего не для себя, а для Геры. А уж за жаркое и урожайное на травы, ягоды и грибы лето он и вовсе окреп, зарозовел и даже «поджарился» на солнышке. И только один раз Гера не выдержал, вспомнил блокаду и свою маму.
Однажды ловили мы с Герой на Круглом омуте речки Крутишки крупных доверчивых гольянов. Хватали они насадку добро, и мы поначалу густо напускали в бадейку желтобоких рыбин. А как солнце освободилось от берез по берегу и ярко высветлило омут, гольяны спрятались в затененную проушину между омутинами. И Гера, сглатывая слюну, позвал меня варить уху. Мы живо вскарабкались наверх, на травянистую тропку, и вдруг увидали в сбелевшей ржи красно-пеструю корову Марфы Мальгиной. Опять, халудра, исхитрилась удрать из пастушни, и не в Степахином логу траву щиплет, а рожь, хлебушко жрет, окаянная, и как только жует она колючие колосья?
Сперва мы закричали и засвистели с Герой на «воровку», а потом осторожно, чтоб не смять рожь, вытурили корову в лог. В кустах выломали по таловой вице, чтоб по пути согнать Марфину бродягу в село и застать ее в пригон хозяйки.
— Столько травы кругом, а она лезет в хлеб! — ахал Гера. А потом он побледнел и прошептал: — Знаешь, Вася, мама померла из-за хлеба. У нее кто-то в очереди украл карточки. Я ждал-ждал и побежал ее встречать. Немцы стреляют, я бегу. Захотел улицу пересечь, оглянулся и вижу — мама на тротуаре сидит. «Мама, мама!» — кричу я, а она молчит. Подбегаю к ней, она смотрит через улицу и молчит, в руке бумажка. У вас в Юровке я вспомнил: на бумажке печатными буквами написано: «Сынок, потеряла карточки, береги хлеб, жди папу».