С привычной осторожностью, чтобы не порвать ненароком, Варвара Филипповна отслоила бумажку и бережно расправила ее на замусоленной обложке церковной книги. Пригляделась, и на какой-то миг стемнело перед глазами.
— Господи… — зажмурившись, затрясла Варвара головой. — Господи! Да неужто не блазнит мне? Откуда, откуда взялась-то она?..
Варвара провела ладонью по лицу и лишь тогда поняла, что плачет. И сколько бы она просидела на пороге сарайки — неизвестно, не зашлепай Иван по лывам во дворе. Он-то и вернул жену из далекого сорок третьего года, и она ему, живому, крикнула из сарайки:
— Отец, иди-ко сюда, погляди, чего я нашла!
Муж, березовой палкой сохраняя равновесие тела, добрался до сарайки и глубоко задышал в дверях:
— Кажи, что нашла?
— А вот, — поднесла к его глазам Варвара бумажку, распавшуюся по сгибам. — А вот, похоронная на тебя отыскалась в сундуке.
Она держала похоронную на ладонях, к самому носу мужа приблизила дрожащие руки с бумажкой, словно и не знала, что он все равно ничего не прочитает. Иван за всю жизнь всего-то и выучил-запомнил одну-единственную букву — начальную букву своей фамилии. Ее, коряво и с неимоверным трудом, «рисует» он, если где-то обязательно требуется его роспись.
Иван долго смотрел на истлевшую по краям бумажку, промоченную насквозь слезами жены еще тогда, в сорок третьем году, шевелил посиневшими губами, будто читал по слогам бледные, еле заметные строчки печатных букв — от руки, чернилами на похоронной значилась лишь его фамилия да подпись командира стрелкового полка подполковника Гриневича.
— Неужто на меня? — с недоверием переспросил Иван жену, и она, спохватившись, медленно запинаясь, прочитала ему о том, как он геройски погиб, защищая Родину от фашистских орд. Муж слушал Варвару с напряжением глуховатого человека, и, если бы сейчас кто-то посмотрел со стороны на него, то ни за что бы не поверил, будто печальная бумага касалась именно Ивана и никого другого.
Прищуренными, слезившимися глазами Иван Васильевич всматривался не в бумажку, а в далекую память, пытаясь вырвать из нее себя, тридцатисемилетнего солдата.
Вот он вскинул голову и на какой-то миг воскресил из обрывочных воспоминаний того солдата с винтовкой: со своей ротой устремился он к полуразбитой деревеньке на голом бугре, делая немыслимые даже для зайца зигзаги, рвется вперед и что-то кричит или хрипит. И совсем-совсем близко серая бревенчатая амбарушка без крыши, но… землю кто-то вышибает из-под ног, и вместе с землей солдата подкидывает неведомая сила. И все, дальше хоть убей! — Иван ничего не помнит и не знает. Потом была сплошная неохватная боль и долгое беспамятство.
— Чудно, чудно, — бормочет Иван и неловко улыбается, словно он сам виноват перед женой, что причинил ей тогда столько горя на вид самой безобидной бумажкой. А ведь похоронная могла оказаться правильной, не шевельни он случайно правой незасыпанной ногой. Заметил кто-то из санитаров и откопал Ивана. А там и отправили его с передовой в чужой санбат, оттуда — в тыловой госпиталь. В роте Ивана посчитали погибшим — комвзвода собственными глазами видел, как разорвалась вражеская мина и тот исчез в растерзанной земле.
— Чудно, — повторяет Иван. — Я живой и вдруг… мертвый?
— А ты радуйся, отец, радуйся! — доносится до него откуда-то издали голос Варвары. — Не сохранись похоронная — получать бы тебе свою тридцатку пенсии до самой смерти. Теперь документ имеется, что ты на фронте по ранению инвалидом стал, а не по заболеванию при прохождении воинской службы. Не по какой-то там болезни.
…Ох, сколько же они грешили с Иваном из-за несчастной тридцатки! И все бы ничего, да стали инвалидам войны добавлять пенсию. Всем набавляют, а Ивану как шла тридцатка, так и оставалась тридцатка. Поехал он однажды в райсобес, а толку?
— Не положено вам, Иван Васильевич, — вежливо объяснили ему. — Повышаются пенсии инвалидам войны, а у вас инвалидность по болезни.
А чем докажешь, что воевал и ранен? Дважды документы утеряны: одни «посеяли» в райвоенкомате сразу после войны, вторые много позднее подевал куда-то инспектор собеса Ошурков — белобрысый, с искусственным глазом. Иван за фронтовика принимал и надеялся на него, да потом рассказывали мужики: мол, глаз выбило у Ошуркова по его же дурости еще в глубоком тылу.