– Гена, а что ты думаешь о фатуме?
– С чего это ты вдруг? – удивился он, вздрогнув и взглянув на вопрошающего.
От его взгляда Степе стало горячо, будто взгляд был железным и от недавнего пребывания в костре раскалился.
– Правда, с чего? – полюбопытствовала и Лена, смазав всегдашней веселостью недавний ожог, и альбинос с легкостью заговорил.
– Ну, с того хотя бы, что вот сидим мы здесь, у костра, одиннадцать человек, все разные – и нам хорошо. Вопрос в том, предопределена ли эта встреча у костра или могло быть что-то другое.
– Вообще-то вопрос о фатуме и предопределении – это вопрос о человеческой свободе, – сказал Гена, и, поскольку он уже сделал несколько глотков пива, для мыслей теперь не унизительно было становиться словами. – Если есть предопределение, то нет свободы. Я свободен, следовательно, фатума, этой неумолимой судьбы, нет.
– А откуда же тогда берутся сбывающиеся пророчества?
– Это уже сложнее. Но если признать взгляд из той области, где нет времени, то всё объяснимо. Представь себе, что наше будущее оттуда видится так же, как настоящее или прошлое, потому что нет понятия времени. Мы знаем о прошлом, но лишает ли это людей, действовавших в прошлом, нас самих в прошлом, свободы действий? Нет, очевидно. Это никакой не фатум. Да и пророчества становятся понятны лишь тогда, когда сбываются, так что вневременной взгляд, если мы о нем и узнаем, остается непонятым и свободы нас, опять же, не лишает.
Гена улыбнулся и подумал: «Концовка эффектная. Можно, конечно, сказать и о промысле Божием, но Степа навряд ли поймет, сам-то не совсем понимаю… Это можно только чувствовать, только в прошлом и только на собственной жизни. Чувствовать и радоваться… Нет, об этом не расскажешь!..»
– Слышала, Лена? С вневременной точки зрения мы уже сидели здесь, уже поженились, может быть, родили детей, умерли уже, и при этом в каждом действии были свободны, – разъяснял Степа весьма ему понравившуюся концепцию, а Лена восхищенно кивала и твердила: «Здорово!»
– Свободны во всяком действии, кроме смерти, – если вы, конечно, не самоубийцы, – послал Гена вдогонку, думая уже о другом, и, уставившись в костер, не заметил, что Степа вдруг помрачнел, а Лена глянула укоризненно.
Гена же думал о том, что всегда можно оставаться христианином, хотя бы и тайным, и с удовольствием вспоминал, как и где творил утренние и вечерние молитвы после подселения Гриши. И еще он думал о том, что даже при такой затаенно-восторженной молитвенной жизни не удается избавиться от главного своего греха – от брезгливой гордыни, доходящей иногда до человеконенавистничества. Он очень хорошо знал за собой эту сатанинскую черточку и на исповеди начинал именно с нее. А сейчас он сокрушенно размышлял, что это, вероятно, порок большинства умных людей, но внезапно схватил сокрушенную мысль об умных людях, как вороватую руку, и подумал с улыбкой: «Да уж, фиг избавишься!»
Дальнейший извив Гениного самоанализа имел всеобщие последствия. Осознав, что рассуждения о христианских добродетелях и пороках возникли по ассоциации с мыслями о Божьем промысле, юноша пригубил пиво, пожевал хлеб с солью, вновь глотнул из бутылки и радостно повторил вслух:
– По ассоциации.
– Что? – переспросил Степа.
– Ты говорил, что будем играть в какую-то интеллектуальную игру под названием «ассоциация».
– Слушай, молодец, что напомнил.
Гена чуть кивнул, одновременно прикрыв глаза.
– Люди! – призывно воскликнул углоликий альбинос. – Поступило замечательное предложение. – Пауза, соответственно заполненная. – Давайте играть в «ассоциацию».
Получив согласие большинства и кратко разъяснив правила, он зажмурился, отвернулся даже, опасаясь собственной нечестности, а остальные принялись молча указывать друг на друга, мотать головами и переуказывать, пока все пальцы не уткнулись предполагаемыми пунктирами в Мишу Солева, и тот, сдавшись, ткнул в себя же.
– Всё, Степа, можно! – сообщила толстощекая Ирина, и Степа прозрел.
Он попросил Гену подбросить дров и внимательно осмотрел игроков – все знали тайну и оттого лица их были самоуглубленно-лукавыми, изменяемыми лишь отблесками повеселевшего пламени. Нет, так не угадаешь.